Неточные совпадения
Жизнь теряет для Левина всякий
смысл. Его тянет к самоубийству. Но рядом с этим наблюдается одно чрезвычайно странное явление. «Когда Левин думал о
том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаяние; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое, и для чего живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде».
Не «вложил», даже не «вложу», а только «властен вложить»! И что вложить-то? «С Кити не будет ссор, с гостем буду ласков». И бессмысленная прежде жизнь вдруг освещается
смыслом! Вот
тот живящий хлеб, который, наконец, нашел Левин. Но ведь этот хлеб из папье-маше! Левин искал пищу в игрушечных и оружейных лавках. Очевидно, в одной из игрушечных лавок ему и подсунули этот хлеб.
Но не один только Левин находит у Толстого
смысл жизни в добре. Большинство его героев приходит к
тому же. Поищем у них, что же это за
смысл, который дается жизни добром?
Внутренняя сущность его героев совершенно не соответствует
тому «
смыслу добра», который они признают за жизнь.
Это писано в 1902 году, когда Толстой давно уже и окончательно утвердился в своем учении о
смысле жизни в добре. «Святые, каких можно себе только вообразить», разумеется, всего полнее осуществили бы на земле
тот «
смысл добра», о котором мечтает Толстой.
Тем не менее он предпочитает грешное современное человечество, лишь бы существовали дети. Очевидно, в детях есть для Толстого что-то такое, что выше самой невообразимой святости взрослого. Что же это?
Алеша говорит: «нутром и чревом хочется любить», «все должны полюбить жизнь больше, чем
смысл ее». Толстой не скажет «хочется» и «должны». Он и без
того жадно любит жизнь именно нутром и чревом, любит жизнь больше, чем
смысл ее. Есть жизнь — есть все. Вопросы о
смысле, о цели осыпаются с блистающего существа живой жизни, как чуждая шелуха.
Живая жизнь не может быть определена никаким конкретным содержанием. В чем жизнь? В чем ее
смысл? В чем цель? Ответ только один: в самой жизни. Жизнь сама по себе представляет высочайшую ценность, полную таинственной глубины. Всякое проявление живого существа может быть полно жизни, — и тогда оно будет прекрасно, светло и самоценно; а нет жизни, — и
то же явление становится темным, мертвым, и, как могильные черви, в нем начинают копошиться вопросы: зачем? для чего? какой
смысл?
То же и относительно людей. Жизнь бесконечно разнообразна, бесконечно разнообразны и люди. Общее у них, всем дающее
смысл, — только жизнь. Проявления же жизни у разных людей могут быть совершенно различны.
Смысл жизни заключается для Толстого не в добре, а в самой жизни. Точнее — жизнь, живая жизнь лежит для него вообще в другой плоскости, не в
той, где возможен самый вопрос о «
смысле».
Но, конечно, для Толстого
смысл этой задачи совсем не
тот, что, например, для Макса Штирнера.
«Не самый рассказ этот, но таинственный
смысл его,
та восторженная радость, которая сияла на лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это-то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера».
Но если не суждено человечеству окончательно выродиться,
то оно поймет когда-нибудь, что
смысл его существования — не в трагическом преодолении жизни, а в бестрагичном, гармоническом слиянии с нею.
Но
тем знаменательнее, что основное отношение к жизни у них у всех совершенно одинаково, настолько одинаково, что в этом
смысле мы воспринимаем гомеровы поэмы как нечто вполне цельное и однородное [Исключение представляют некоторые вставки в «Одиссею», относительно которых доказано, что они принадлежат к другой, гораздо более поздней эпохе.
Психе, как указывает Нэгельсбах, есть у Гомера принцип животной, а не духовной жизни, это, сообразно первоначальному значению слова, — «дух», дыхание человека. Покинув тело, эта психе-душа улетает в подземное царство в виде смутного двойника умершего человека, в виде тени, подобной дыму. (Она лишена чувства, сознания, хотения. — как раз всего
того, что составляет «я» человека, его душу в нашем
смысле.)
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком
смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на
ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в жизни человека, — это необходимо иметь в виду, — оно было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному человеку нести жизнь.
Какая «бронза» хороша? Какая нужна жестокость? Заратустра говорит: «Что такое добро, и что такое зло, этого еще не знает никто — разве только творящий. А это —
тот, кто творит цель для человека, кто дает земле ее
смысл и ее будущее. Этот впервые творит условия, при которых что-нибудь становится добром или злом».
Он не ощущал могучих токов, идущих от земли, не знал
того извечного хмеля жизни, который делает все живое способным «любить жизнь больше, чем
смысл ее».
В чем основная истина жизни? В чем ценность жизни, в чем ее цель, ее
смысл? Тысячи ответов дает на эти вопросы человек, и именно множественность ответов говорит о каком-то огромном недоразумении, здесь происходящем. Недоразумение в
том, что к вопросам подходят с орудием, совершенно непригодным для их разрешения. Это орудие — разум, сознание.
Там прячутся в темноте наши инстинкты, по-своему отзывающиеся на явления жизни; там залегает наше основное, органическое жизнечувствование — оценка жизни не на основании умственных соображений и рассуждений, а по живому, непосредственному ощущению жизни; там —
то «нутро и чрево», которое одно лишь способно «жизнь полюбить больше, чем
смысл ее», или, с другой стороны, — возненавидеть жизнь, несмотря на сознанный умом
смысл ее.
Объективной истины не существует. Нелепо искать объективных ценностей. «Как будто ценности скрыты в вещах, и все дело только в
том, чтоб овладеть ими!» — иронизирует Ницше. Ценности вещей скрыты не в вещах, а в оценивающем их человеке. «Нет фактов, есть только интерпретации». Поскольку дело идет об оценке жизни, о выяснении ее «
смысла», это, несомненно, так.
Кто жив душою, в ком силен инстинкт жизни, кто «пьян жизнью», —
тому и в голову не может прийти задавать себе вопрос о
смысле и ценности жизни, и
тем более измерять эту ценность разностью между суммами жизненных радостей и горестей.
А именно только чудовищное разложение жизненных инстинктов делает возможным, что человек стоит среди жизни и спрашивает: «для чего? какая цель? какой
смысл?» — и не может услышать
того, что говорит жизнь, и бросается прочь от нее, и только богом, только «
тем миром» способен оправдать ее.
«Если центр тяжести переносят не в жизнь, а в «
тот мир», — говорит Ницше, —
то у жизни вообще отнимают центр тяжести. Великая ложь о личном бессмертии разрушает всякий разум, всякую природу в инстинкте; все, что есть в инстинктах благодетельного, споспешествующего жизни, ручающегося за будущность, — возбуждает теперь недоверие. Жить так, что нет более
смысла жить, — это становится теперь
смыслом жизни!»
Между
тем, вчера он недоумевал, как можно ставить жизни вопросы об ее
смысле и ценности; вселенная говорила ему. «жизнь и блеск!» Сегодня же она, сама в себе нисколько не изменившаяся, говорит ему: «погребение!» И напрасны попытки силою представления и воспоминания удержаться при вчерашнем жизнеотношении;
то, что вчера было полно покоряющей душу убедительности, сегодня превратилось в мертвые слова, брезгливо отвергаемые душою.
В добывании силы жизни, в выведении человека на
тот путь живой жизни, которым идет в природе все живущее, — в этом прежде всего «метафизический и религиозный
смысл» также и социального освобождения человечества.
Нет, конечно! Если
смысл всей борьбы человечества за улучшение жизни — в
том, чтобы превратить жизнь в пирушку, сделать ее «сытою» и «благоустроенною»,
то не стоит она этой борьбы. Но
смысл не в этом. Обновление внешнего строя — только первый, необходимый шаг к обновлению самого человека, к обновлению его крови, нервов, всего тела, к возрождению отмирающего инстинкта жизни.
Смысл загадочный этой надписи был непонятен уже самим эллинам. Плутарх посвятил целое исследование вопросу о
том, что могла бы обозначать надпись (De Elapud Delphos). Много гадали об этом и позднейшие ученые, предлагая каждый свое объяснение.