Неточные совпадения
Только теоретически оно способно представить себе неизбежность
смерти, чует же ее
душою разве только в редкие отдельные мгновения.
Страх
смерти — это червь, непрерывно точащий
душу человека. Кириллов, идя против бога, «хочет лишить себя жизни, потому что не хочет страха
смерти». «Вся свобода, — учит он, — будет тогда, когда будет все равно, жить или не жить… Бог есть боль страха
смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог».
У осужденного на
смерть своя психология. В
душе его судорожно горит жадная, все принимающая любовь к жизни. Обычные оценки чужды его настроению. Муха, бьющаяся о пыльное стекло тюремной камеры, заплесневелые стены, клочок дождливого неба — все вдруг начинает светиться не замечавшеюся раньше красотою и значительностью. Замена
смерти вечною, самою ужасною каторгою представляется неоценимым блаженством.
Он не считал себя премудрым, но не мог не знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не знать того, что когда он думал о
смерти, он думал всеми силами
души.
Зверь не таков. При виде крови глаза его загораются зеленоватым огнем, он радостно разрывает прекрасное тело своей жертвы, превращает его в кровавое мясо и, грозно мурлыча, пачкает морду кровью. Мы знаем художников, в
душе которых живет этот стихийно-жестокий зверь, радующийся на кровь и
смерть. Характернейший среди таких художников — Редиард Киплинг. Но бесконечно чужд им Лев Толстой.
За это-то преступление «высший нравственный закон» карает Анну —
смертью! В нынешнее время мы ко всему привыкли. Но если бы человеческий суд за такое преступление приговорил женщину к смертной казни, то и наши отупевшие
души содрогнулись бы от ужаса и негодования.
Не правда ли, как ужасно? Не правда ли, как глубоко запустила
смерть свои когти в
душу Левина? Ему приходится прятать от себя шнурок, чтобы не повеситься! Но как же возможно спрятать что-нибудь самому от себя? Возможно это только тогда, когда спрятавший не хочет найти; а тогда незачем и прятать. Курильщик, когда ему захочется курить, без малейшего труда найдет табак, который он от себя спрятал. А если не найдет, то это не курильщик.
Для Достоевского живая жизнь сама по себе совершенно чужда и непонятна, факт
смерти уничтожает ее всю целиком. Если нет бессмертия, то жизнь — величайшая бессмыслица; это для него аксиома, против нее нечего даже и спорить. Для стареющего Тургенева весь мир полон веяния неизбежной
смерти,
душа его непрерывно мечется в безмерном, мистическом ужасе перед призраком
смерти.
Никогда этот мистический ужас
смерти не ложится прочным гнетом на
душу Толстого. Только на мгновение
смерть способна смять его
душу тем же животным испугом, с каким лошадь шарахается от трупа. Вспомним для примера сцену в «Детстве и отрочестве», где Николенька с воплем ужаса бросается прочь от трупа матери.
Но есть в глубине
души художника какое-то прочное бессознательное знание, оно высоко поднимает его над этим минутным ужасом. И из мрачной тайны
смерти он выносит лишь одно — торжествующую, светлую тайну жизни.
Если мы поймем, если
душою почувствуем это жизнеощущение, то мы поймем также, почему Набатов способен «бодро и даже весело всегда смотреть в глаза
смерти».
Если есть в
душе жизнь, если есть в ней, в той или другой форме, живое ощущение связи с общею жизнью, то странная перемена происходит в
смерти, и рассеивается окутывающий ее ужас.
Однажды Конфуция спросили: «Как надо служить духам, и что такое
смерть?» Мудрец ответил: «Когда не умеют служить людям, то где же уметь служить духам. Когда еще не знают, что такое жизнь, то где же знать, что такое
смерть». Удивительная мысль эта близка и родна
душе Толстого. Разрешения загадки
смерти он все время ищет в разрешении загадки жизни.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей
душе. «Кончена
смерть, — сказал он себе. — Ее нет больше».
Но «
Смерть Ивана Ильича» писалась не для поучения, как упомянутые рассказы, а свободно вылилась из свободной
души художника.
Мы достаточно видели, что к добродетельному хотению резко отрицательно относится и художник Толстой. Добродетельное хотение — это
смерть для
души. Выбившись из-под власти добродетельного хотения, Оленин пишет: «Я был мертв, а теперь только я живу!» И Кити в волнении восклицает: «Ах, как глупо, как гадко!.. Нет, теперь уже я не поддамся на это! Быть дурною, но по крайней мере не лживою, не обманщицей! Пускай они живут, как хотят, и я, как хочу. Я не могу быть другою!» И так все.
Все время живущая в его
душе смерть поднимает голову.
Смертью несло теперь от жизни. И начинает шевелиться в
душе вопрос: не есть ли жизнь именно
смерть? Не есть ли жизнь что-то чуждое для человека, что-то ему несвойственное, что-то мертвящее его? Еврипид спрашивает...
И философ Гераклит Ефесский учит: «Мы живем
смертью наших
душ, а
души наши живут нашею
смертью».
Но силою и величием человеческого духа оно преодолено; есть страдания, есть
смерть, но нет ужаса, а вместо него — поднимающая
душу радость борьбы, освящение и утверждение жизни даже в страданиях и
смерти, бодряще-крепкое ощущение, что «на свете нет ничего страшного».
Как мало «рока» в этом напряженно-грозном взоре! Ведь это же просто — добрый человек, ужасно добрый человек, с сердцем, «почти разрывающимся от сострадания». Вот почему он и делает такое свирепое лицо. Вот почему ему и нужен — не Гарибальди, а непременно Цезарь Борджиа. Бояться пролить кровь дикой козы, — о, на это очень способен и сам Ницше! А вот двинуть на
смерть тысячи людей, взяв на свою
душу всю ответственность за это, а вот расстрелять человека…
Так думали, глядя на старика, и Меженецкий, и его сотоварищи по камере. Старик же хорошо знал, что говорил, и то, что он говорил, имело для него ясный и глубокий смысл. Смысл был тот, что злу недолго остается царствовать, что агнец добром и смирением побеждает всех, что агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти. И он чувствовал, что это уже совершается, совершается во всем мире, потому что это совершается в просветленной близостью к
смерти душе его.
Неточные совпадения
Скотинин. Митрофан! Ты теперь от
смерти на волоску. Скажи всю правду; если б я греха не побоялся, я бы те, не говоря еще ни слова, за ноги да об угол. Да не хочу губить
души, не найдя виноватого.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота
душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные, но конец всех мыслей был один:
смерть.
Он не видел ничего невозможного и несообразного в представлении о том, что
смерть, существующая для неверующих, для него не существует, и что так как он обладает полнейшею верой, судьей меры которой он сам, то и греха уже нет в его
душе, и он испытывает здесь на земле уже полное спасение.
Он не считал себя премудрым, но не мог не знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не знать того, что, когда он думал о
смерти, он думал всеми силами
души.
Вид брата и близость
смерти возобновили в
душе Левина то чувство ужаса пред неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью
смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат.