Неточные совпадения
Но рядом с этим глубоко в душах все время горит «зовущая тоска», все время шевелится смутное сознание, что есть она в мире, эта «живая
жизнь» —
радостная, светлая, знающая свои пути. И от одного намека на нее сладко вздрагивает сердце.
В книге «О
жизни» Толстой пишет: «
Радостная деятельность
жизни со всех сторон окружает нас, и мы все знаем ее в себе с самых первых воспоминаний детства… Кто из живых людей не знает того блаженного чувства, хоть раз испытанного и чаще всего в самом раннем детстве, — того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех; и близких, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы».
Борьба и связанные с нею опасности высоко поднимают для Толстого темп
жизни, делают
жизнь еще более яркой, глубокой и
радостной. Начинается бой. «Началось! Вот оно! Страшно и весело! — говорило лицо каждого солдата и офицера».
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей
жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей
жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет
жизни».
И странно сказать: рассказ относится к эпохе первых веков христианства — к той кипучей, напряженной эпохе, где было столько огня, вдохновения, восторженно-радостного страдальчества и самоотречения, столько
жизни.
«Любовь не есть вывод разума, а есть сама
радостная деятельность
жизни, которая со всех сторон окружает нас… Люди грубыми руками ухватывают росток любви и кричат: «вот он, мы нашли его, мы теперь знаем его, взрастим его. Любовь, любовь! высшее чувство, вот оно!» И люди начинают пересаживать его, исправлять его и захватывают, заминают его так, что росток умирает, не расцветши, и те же или другие люди говорят: все это вздор, пустяки, сентиментальность».
Ребенком не только в отношении своем к «добру», а и во всех характернейших особенностях ребенка — в
радостной свежести чувства, в пенящемся сознании
жизни, в чистоте отношения к
жизни, в ощущении таинственной ее значительности даже… даже в самом слоге.
Отлетает от любви очарование, исчезает живая глубина;
радостная, таинственная
жизнь оголяется, становится мелкой, поверхностной и странно-упрощенной.
Оголение и уплощение таинственной, глубокой «живой
жизни» потрясает здесь душу почти мистическим ужасом. Подошел к
жизни поганый «древний зверь», — и вот
жизнь стала так проста, так анатомически-осязаема. С девушки воздушно-светлой, как утренняя греза, на наших глазах как будто спадают одежды, она — уж просто тело, просто женское мясо. Взгляд зверя говорит ей: «Да, ты женщина, которая может принадлежать каждому и мне тоже», — и тянет ее к себе, и
радостную утреннюю грезу превращает — в бурую кобылку.
Сурова и огромно-серьезна живая
жизнь в своих строго-радостных тайнах.
Одной дорого ее положение в свете, другому — его свобода… Что же такое для них их любовь? Серьезное, важное и
радостное дело
жизни или только запретное наслаждение? Помешали наслаждению, — и остается только плакать, «как плачут наказанные дети»? А ведь когда зарождалась любовь, Анна проникновенно говорила Вронскому: «Любовь… Это слово для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять…»
И здесь нельзя возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготовленных ему
жизнью, то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках? Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит...
«
Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла, как отдельная
жизнь. Она имела смысл только, как частица целого, которое он постоянно чувствовал». Больной и слабый, Каратаев сидит в своей шинельке, прислонившись к березе. Идти он не может. И он знает, что французы сейчас его пристрелят. «В лице Каратаева, кроме выражения вчерашнего
радостного умиления, светилось еще выражение тихой торжественности».
То самое, что перед Достоевским стоит мрачною, неразрешимою, безысходно трагическою задачею, для Толстого есть светлая,
радостная заповедь. И это потому, что для него душа человека — не клокочущий вулкан, полный бесплодными взрывами огня, пепла и грязи, а благородная, плодородная целина, только сверху засоренная мусором
жизни. Действительно из недр идущее, действительно самостоятельное хотение человека только и может заключаться в стремлении сбросить со своей души этот чуждый ей, наносный мусор.
Задача твоя: органически развивать себя из самого себя, проявлять ту
радостную, широкую, безнамеренную
жизнь, которую заложила природа в тебе, как и во всех живых существах.
Князь Андрей живет в деревне. На аустерлицком поле
жизнь ему «показалась прекрасною»; под влиянием вечного неба он «так иначе понимал ее теперь». Но приехавший к Андрею в деревню Пьер удивленно смотрит на своего друга: «Слова были ласковы, улыбка была на губах, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать
радостного и веселого блеска».
«Когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими,
радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к
жизни.
Но проснулся другим, чем был раньше. «Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и
радостной и странной легкости бытия. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей
жизни, теперь для него было близкое и — по той странной легкости бытия, которую он испытывал, — почти понятное и ощущаемое».
Когда он ощутил прикосновение свежего воздуха и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и — купола, и кресты, и роса, и даль, и река — все заиграло в
радостном свете, — «Пьер почувствовал новое, неиспытанное им чувство радости и крепости
жизни.
Это-то ощущение единства с целым и делает Каратаева способным любить
жизнь в самой «безвинности ее страданий», смотреть в лицо смерти с «
радостным умилением и тихою торжественностью».
Ницше хорошо видел опасность, которую несет для
жизни его
радостный Дионис.
Тайна
жизни, прежде темная и грозная, становилась светлою и
радостною.
Из безмерных мук, из отчаяния и слез, из ощущения растерзанной и разъединенной
жизни рождается
радостное познание бога и его откровений, познание высшего единства мира, просветленное примирение с
жизнью.
Это чувство
радостного освежения и облегчения
жизни испытывает мистический сектант после своих радений, аскет после своих экстазов.
Произошло огромное, величественное, ярко-радостное событие в
жизни Эллады. Несметный флот Ксеркса был разбит греками при Саламине, на следующий год и сухопутные полчища его были уничтожены под Платеями. Черные грозовые тучи, зловеще поднявшиеся с востока, рассеялись без следа. Впервые со времен Дария Эллада вздохнула вольно и радостно.
И вот Ницше гордо провозглашает «самое
радостное, самое чрезмерное и надменное утверждение
жизни». Великая, невиданная гармония встает перед ним опьяняюще-обольстительным призраком, — «рожденное из полноты, из преизбытка высшее утверждение, утверждение без ограничений, утверждение даже к страданию, даже к вине, даже ко всему загадочному и странному в существовании». И Заратустра объявляет: «Во все бездны несу я свое благословляющее утверждение». Incipit tragoedia — начинается трагедия!..
«Когда человечество не стыдилось еще своей жестокости, — говорит он, —
жизнь на земле была
радостнее, чем теперь.
Живая вода этой веры оросит разлагающуюся душу, и смердящий запах ее исчезает, и душа восстанет в
жизнь —
радостная и светлая.
«Вы можете перестать смеяться, молодые друзья мои, потому что вам больше нет нужды оставаться пессимистами. Можно смеяться, но нельзя жить смехом. И в смехе вовсе не нуждается искусство здешнего утешения. Строгая и
радостная тайна здешней
жизни много глубже и серьезнее, чем ваш смех».
Смех Ницше — последнее, что у него осталось для
жизни, — напоминает этот страшный смех, хлещущий вместе с кровью из перерезанного горла жертвы. Грозно звучит через этот смех великий гнев оскорбленного божества. И не
радостным созвучным смехом отзовется душа на призывы покинутого богами человека, старающегося заглушить смехом черный ужас своего одиночества.
Превращение этих дней в дни просветленного духа и ясно-радостной плоти.
Жизнь, не как веселая пирушка, а как неизмеримо-глубокое, серьезное таинство.
Неточные совпадения
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление
радостного чувства
жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
Он не думал, что тот христианский закон, которому он всю
жизнь свою хотел следовать, предписывал ему прощать и любить своих врагов; но
радостное чувство любви и прощения к врагам наполняло его душу.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в
жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при
радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Друзья мои, вам жаль поэта: // Во цвете
радостных надежд, // Их не свершив еще для света, // Чуть из младенческих одежд, // Увял! Где жаркое волненье, // Где благородное стремленье // И чувств и мыслей молодых, // Высоких, нежных, удалых? // Где бурные любви желанья, // И жажда знаний и труда, // И страх порока и стыда, // И вы, заветные мечтанья, // Вы, призрак
жизни неземной, // Вы, сны поэзии святой!
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова; Самгин называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое дорогое и
радостное в
жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.