Неточные совпадения
Ведь
вся душа вздрагивает
от этой «пошлой» пары строк.
И так почти в каждом рассказе… Большие романы, с героями, наиболее близкими
душе Достоевского. «Замечательно, что Раскольников, быв в университете, почти не имел товарищей,
всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и
от него скоро
все отвернулись… Он решительно ушел
от всех, как черепаха в свою скорлупу». «Я — человек мрачный, скучный, — говорит Свидригайлов. — Сижу в углу. Иной раз три дня не разговорят».
Самостоятельное хотение, раз сброшена с
души упомянутая крышка, — это, конечно, что-то глубоко отъединенное
от всего в мире, идущее исключительно в собственное я человека.
Можно ли больше коверкать, ломать свою
душу, чем делают эти люди, и
все, им подобные! Ведь здесь такой надрыв, такой надрыв, что страшнее становится за человека, чем
от самого зверского злодейства!
Раскольников мечется в своей каморке. Морщась
от стыда, он вспоминает о последней встрече с Соней, о своем ощущении, что в ней теперь
вся его надежда и
весь исход. «Ослабел, значит, — мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он тогда с Соней, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на
душе не прожить! А Свидригайлов?.. Свидригайлов загадка… Свидригайлов, может быть, тоже целый исход».
«Вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом.
От меня, клопа и подлеца, она
вся зависит,
вся,
вся кругом, и с
душой, и с телом. Очерчена. Эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло
от одного томления… Взглянул я на девицу, и захотелось мне подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой и тут же огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать...
Сам Дмитрий в восторге
от своего поступка. Но что вызвало этот поступок? Только ли «искра божия», вспыхнувшая в разнузданном хаме? Или, рядом с нею, тут было
все то же утонченное нравственное сладострастие, которого здоровой крови даже не понять: «
Вся от меня зависит,
вся,
вся кругом, и с
душой, и с телом. Очерчена». А он, как Подросток в своих сладострастных мечтах: «они набегут, как вода, предлагая мне
все, что может предложить женщина. Но я
от них ничего не возьму. С меня довольно сего сознания».
Но рядом с этим глубоко в
душах все время горит «зовущая тоска»,
все время шевелится смутное сознание, что есть она в мире, эта «живая жизнь» — радостная, светлая, знающая свои пути. И
от одного намека на нее сладко вздрагивает сердце.
Но, очевидно, не эту живую жизнь имеет в виду великий разум художника, говорящий устами Версилова. Ведь идея бессмертия
души существует «многие тысячи лет», человечество не проходит мимо этой идеи, а, напротив,
все время упирается в нее. А мы
все ищем. Не в этом живая жизнь, которую чует Достоевский. Но не
от него мы узнаем, в чем же она. Он сам не знает.
Вот и Борис Друбецкой в «Войне и мире». Яркая, радостная жизнь широко раскрыта перед ним. Но он отворачивается
от нее.
Все живые движения
души у него на узде. Никогда он не забудется, никогда вольно не отдастся жизни. Холодно и расчетливо он пользуется ею исключительно для устройства карьеры. Для карьеры вступает в связь с красавицею Элен, порывает с Наташей, женится на богачке Жюли.
Что это? Какое чудо случилось на наших глазах? Ведь мы присутствовали сейчас
всего только при родах женщины — при чем-то самом низменном, обыденном и голобезобразном! Это — неприличие, это — стыд.
От чистых детей это нужно скрывать за аистами и капустными листами. Но коснулась темной обыденности живая жизнь — и
вся она затрепетала
от избытка света; и грубый, кровавый, оскорбительно-животный акт преобразился в потрясающее
душу мировое таинство.
За это-то преступление «высший нравственный закон» карает Анну — смертью! В нынешнее время мы ко
всему привыкли. Но если бы человеческий суд за такое преступление приговорил женщину к смертной казни, то и наши отупевшие
души содрогнулись бы
от ужаса и негодования.
О будущей жизни он тоже никогда не думал, в глубине
души неся то унаследованное им
от предков твердое, спокойное убеждение, общее
всем земледельцам, что, как в мире животных и растений ничто не кончается, а постоянно переделывается
от одной формы в другую, — навоз в зерно, зерно в курицу, головастик в лягушку, желудь в дуб, — так и человек не уничтожается, но только изменяется.
Совсем другой мир, чем в
душе князя Андрея. «Высокое, вечное небо», презирающее землю, говорящее о ничтожестве жизни, вдруг опускается на землю, вечным своим светом зажигает
всю жизнь вокруг. И тоска в
душе не
от пустоты жизни, а
от переполнения ее красотою и счастьем.
Несомненно, это есть та самая любовь, «которую проповедывал бог на земле». Но не тот бог, который воплотился в Христа, а тот, который воплотился в Будду. Сила этой любви — именно в ее бессилии, в отсечении
от себя живых движений
души, в глубоком безразличии одинаково ко
всем явлениям жизни. Чем дальше
от жизни, тем эта любовь сильнее. Соприкоснувшись с жизнью, она умирает.
Вот в чем для Толстого основное отличие мертвого
от живого. Мертвый видит, что есть, понимает, соображает, — и только. Жизнь для него анатомически проста, разрозненна, глаз
всю ее видит в одной плоскости, как фотографию;
душа равнодушна и безразлична.
Всюду вокруг эта близкая, родная
душа, единая жизнь, — в людях, в животных, даже в растениях, — «веселы были растения», — даже в самой земле: «земля живет несомненною, живою, теплою жизнью, как и
все мы, взятые
от земли».
Да что это — безумие больного человечества? Кошмарный бред,
от которого нужно очнуться и расхохотаться? Ведь даже борясь за будущее, мы в
душе все как будто боимся чего-то. Сами неспособные на радость, столь далекие
от нее, опасливо уже задаем себе вопросы: не окажется ли счастье и радость синонимом статики? Не тем ли так и прекрасно будущее, что оно… никогда не придет? (Ибсен). Как прав Моррис! «Старый, жалкий мир с его изношенными радостями и с надеждами, похожими на опасения!..»
В опьянении экстаза человек сам «испытал», как
душа, освобожденная
от тела, способна принимать участие в блаженствах и ужасах божественного бытия, — и именно она одна,
душа, а не
весь человек, состоящий из
души и тела.
И если сила почитания загадочного бога
все же не ослабевала, а даже усиливалась, то причину этого теперь следует видеть в другом: за изменчивого в своих настроениях, страдающего
от жизни бога жадно ухватилась
душа человека, потому что бог этот отображал существо собственной
души человеческой — растерзанной, неустойчивой, неспособной на прочное счастье, не умеющей жить собственными своими силами.
«
Душе,
от бога пришедшей и стремящейся назад к богу, нечего делать на земле (и именно поэтому не к чему служить морали); она должна очиститься
от всего земного» (Э. Роде).
Ничего, что кругом женщины не видят, не слышат и не чувствуют. Вьюга сечет их полуголые тела, перед глазами — только снег и камни. Но они ударяют тирсами в скалы — бесплодные камни разверзаются и начинают источать вино, мед и молоко.
Весь мир преобразился для них в свете и неслыханной радости, жизнь задыхается
от избытка сил, и не в силах вместить грудь мирового восторга, охватившего
душу.
Земная жизнь трактовалась в них, как несчастье;
душа должна была проделывать
все новый и новый круг рождений, как кару; и свершившееся очищение
души знаменовалось ее освобождением
от тяжкой обязанности родиться вновь…
Как мало «рока» в этом напряженно-грозном взоре! Ведь это же просто — добрый человек, ужасно добрый человек, с сердцем, «почти разрывающимся
от сострадания». Вот почему он и делает такое свирепое лицо. Вот почему ему и нужен — не Гарибальди, а непременно Цезарь Борджиа. Бояться пролить кровь дикой козы, — о, на это очень способен и сам Ницше! А вот двинуть на смерть тысячи людей, взяв на свою
душу всю ответственность за это, а вот расстрелять человека…
Неточные совпадения
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За
все, за
все твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно! С ясною
душою // Пускаюсь ныне в новый путь //
От жизни прошлой отдохнуть.
Замечу кстати:
все поэты — // Любви мечтательной друзья. // Бывало, милые предметы // Мне снились, и
душа моя // Их образ тайный сохранила; // Их после муза оживила: // Так я, беспечен, воспевал // И деву гор, мой идеал, // И пленниц берегов Салгира. // Теперь
от вас, мои друзья, // Вопрос нередко слышу я: // «О ком твоя вздыхает лира? // Кому, в толпе ревнивых дев, // Ты посвятил ее напев?
— Видите ли что? — сказал Хлобуев. — Запрашивать с вас дорого не буду, да и не люблю: это было бы с моей стороны и бессовестно. Я
от вас не скрою также и того, что в деревне моей из ста
душ, числящихся по ревизии, и пятидесяти нет налицо: прочие или померли
от эпидемической болезни, или отлучились беспаспортно, так что вы почитайте их как бы умершими. Поэтому-то я и прошу с вас
всего только тридцать тысяч.
— А мне кажется, что это дело обделать можно миролюбно.
Все зависит
от посредника. Письмен… [В рукописи отсутствуют две страницы. В первом издании второго тома «Мертвых
душ» (1855) примечание: «Здесь пропуск, в котором, вероятно, содержался рассказ о том, как Чичиков отправился к помещику Леницыну».]
Не загляни автор поглубже ему в
душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется
от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался
всему городу, Манилову и другим людям, и
все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека.