Неточные совпадения
Но уже нет веры ни в осуществимость своеволия, ни в его спасительность. Боец бьется
не за победу, а только за то, чтобы погибнуть со знаменем в
руке.
Есть в семействе иглокожих странные существа, называемые голотуриями. Если тронуть голотурию, схватить ее
рукою, она судорожно сокращается и распадается на куски. Вследствие этого до сих пор никто никогда
не видел целого экземпляра голотурии.
Над этим можно бы только в изумлении развести
руками: что его гонит? Преступление, которое надо «искупить» страданием? Но ведь Дмитрий в нем неповинен,
не он убил отца. Почему же его ободряет мысль, что он бежит на такую же каторгу, а
не на радость и счастье?.. Но
не изумляешься. Смотришь кругом на бессильно корчащуюся, немощную и безвольную жизнь, и во всей нелепице этой начинаешь чувствовать какую-то чудовищную необходимость, почти правду, рожденную… Из чего?
«Старая Ласка, еще
не совсем переварившая радость приезда Левина, вернулась со двора, махая хвостом, подошла к нему, подсунула голову под его
руку, жалобно подвизгивая и требуя, чтобы он поласкал ее.
«Дарья Александровна ничем так
не наслаждалась, как этим купаньем со всеми детьми. Перебирать все эти пухленькие ножки, натягивать на них чулочки, брать в
руки и окунать эти голенькие тельца и слышать то радостные, то испуганные визги, видеть эти задыхающиеся, с открытыми, испуганными веселыми глазами лица этих брызгающихся своих херувимчиков было для нее большое наслаждение.
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом
И крепко на
руку не чист.
«Любовь
не есть вывод разума, а есть сама радостная деятельность жизни, которая со всех сторон окружает нас… Люди грубыми
руками ухватывают росток любви и кричат: «вот он, мы нашли его, мы теперь знаем его, взрастим его. Любовь, любовь! высшее чувство, вот оно!» И люди начинают пересаживать его, исправлять его и захватывают, заминают его так, что росток умирает,
не расцветши, и те же или другие люди говорят: все это вздор, пустяки, сентиментальность».
Описание оперы в «Войне и мире». «Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на рампе подняли, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать
руками, и в
руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь девицу… Они
не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колени и запели молитву».
—
Не надо, Дмитрий Иванович,
не надо, — покраснев до слез, проговорила она, и своей жесткой, сильной
рукой отвела обнимавшую ее
руку.
«Он
не спускал улыбающихся глаз с лица, с шеи, с оголенных
рук Наташи.
Когда она отворачивалась, она боялась, как бы он сзади
не взял ее за голую
руку,
не поцеловал бы ее в шею».
Он поднял голову. Бессильно опустив
руки на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и
не могла улыбнуться.
Упав на колени перед постелью, он держал перед губами
руку жены и целовал ее, и
рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем там, в ногах постели, в ловких
руках Лизаветы Прокофьевны, как огонек над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде
не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных.
Для читателя с живою душою совершенно очевидно, что никакого преступления Анна
не совершила. Вина
не в ней, а в людском лицемерии, в жестокости закона, налагающего грубую свою
руку на внезаконную жизнь чувства. Если бы в обществе было больше уважения к свободной человеческой душе, если бы развод
не был у нас обставлен такими трудностями, то Анна
не погибла бы… Такой читатель просто пропускает эпиграф романа мимо сознания: слишком ясно, — никакого тут
не может быть места для «отмщения».
Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения; а в жизни теперь, кроме него, у нее никого
не было, так что она и к нему обращала свою мольбу о прощении. Она держала его
руки и
не шевелилась. Да, эти поцелуи — то, что куплено этим стыдом. Да, и эта
рука —
рука моего сообщника. Она подняла эту
руку и поцеловала ее».
«Кити крепче оперлась на
руку Левина и прижала ее к себе. Он наедине с нею испытывал теперь, когда мысль о ее беременности ни на минуту
не покидала его, то еще новое для него и радостное, совершенно чистое от чувственности наслаждение близости к любимой женщине. Ему хотелось слышать звук ее голоса, изменившегося теперь при беременности. В голосе, как и во взгляде, была мягкость и серьезность, подобная той, которая бывает у людей, постоянно сосредоточенных над одним любимым делом».
Сам судья человеческий должен знать о себе, что весы и мера в
руках его будут нелепостью, если сам он
не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и
не прибегнет к единственному выходу — к милосердию и любви.
Толстой с очевидною намеренностью совершенно изменяет смысл вопроса. Тургенев говорит: «кто боится смерти, пусть поднимет
руку!» Смерти боится все падающее, больное, лишенное силы жизни. Толстой же отвечает: «да, и я
не хочу умирать». Умирать
не хочет все живое, здоровое и сильное.
Смерть
не испугала Козельцова. Он взял слабыми
руками крест, прижал его к губам и заплакал.
«Он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая, непреодолимая сила. Он бился, как бьется в
руках палача приговоренный к смерти, зная, что он
не может спастись… Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавила ему дыхание, он провалился в дыру, и там в конце дыры засветилось что-то… И ему открылось, что жизнь его была
не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то»? и затих, прислушиваясь.
Князь Андрей входит в жизнь. Портрет покойной жены, в котором он раньше читал горькое обвинение жизни, теперь изменился. «Она уже
не говорила мужу прежних страшных слов, она просто и весело с любопытством смотрела на него. И князь Андрей, заложив назад
руки, долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая те неразумные, невыразимые словом, тайные, как преступление, мысли, которые изменили всю его жизнь».
И теперь, с широко раскрывшимися глазами, Толстой уже
не сможет так легко, как прежде, видеть во всем благообразие. Тот же жизнерадостный, неистощимо добродушный Стива Облонский вызовет в нем только гадливый трепет. «Как их много, как ужасно их много и какие они сытые, какие у них чистые рубашки,
руки, как хорошо начищены у всех сапоги, и кто это все делает?»
«Узнав ближе тюрьмы и этапы, Нехлюдов увидел, что все те пороки, которые развиваются между арестантами: пьянство, игра, жестокость и все те страшные преступления, совершаемые острожниками, и самое людоедство —
не суть случайности или явления вырождения, преступного типа, уродства, как это, на
руку правительствам, толкуют тупые ученые, а есть неизбежное последствие непонятного заблуждения о том, что люди могут наказывать других.
«Толстой лежал на диване головой к окну и подпирал
рукой свою светившуюся, как мне казалось, лучистую, большую голову. Он улыбнулся глазами и приподнялся. И, принимая левой
рукой у меня чашку, он правую подал мне и поздоровался. Меня охватило никогда
не испытанное волнение. Я почувствовал спазмы в горле, нагнулся к его
руке и приложился губами. И чувствую, как он притягивает к себе мою голову и тоже целует ее.
«О, теперь жизни и жизни! — пишет смешной человек, проснувшись. — Я поднял
руки и воззвал к вечной истине:
не воззвал, а заплакал; восторг, неизмеримый восторг поднимал все существо мое. Да, жизнь! Я иду проповедывать, я хочу проповедывать, — что? Истину, ибо я видел ее, видел своими глазами, видел всю ее славу».
И говорить: «Господи, да будет воля Твоя!» И чувствовать над собою высшую скорбь и любовь, и, отрешившись от своей воли, предать ее,
не рассуждая, в
руки высшей воли.
Неуверенными
руками человек принимает счастье, боится даже посмотреть на него, а робко заглядывает вперед,
не таится ли там где-нибудь беда.
С грозно-восторженным воем бросятся на него женщины, схватят его за голову, за
руки, за ноги и разорвут на части, и даже
не услышат ни воплей его, ни стонов.
не потому, что сила в ней,
А потому, что бог
рукам могучесть дал.
Услышит это Аполлон и с омерзением отшатнется от Ницше: если лютый,
не знающий стыда Ахиллес — дикий лев, то ведь Цезарь Борджиа — просто подлая гиена, а «радость и невинность зверя» есть и в гиене, хотя она и питается падалью. Но вглядится Аполлон попристальнее в грозное лицо Ницше, вглядится — и рассмеется, и махнет
рукою, и пренебрежительно повернется к нему спиной.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута;
не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная
рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я
не ропщу: зачем роптать? //
Не может он мне счастья дать».
Мне памятно другое время! // В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… // И ножку чувствую в
руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они
не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит,
не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на
руку щекой.
Решась кокетку ненавидеть, // Кипящий Ленский
не хотел // Пред поединком Ольгу видеть, // На солнце, на часы смотрел, // Махнул
рукою напоследок — // И очутился у соседок. // Он думал Оленьку смутить, // Своим приездом поразить; //
Не тут-то было: как и прежде, // На встречу бедного певца // Прыгнула Оленька с крыльца, // Подобна ветреной надежде, // Резва, беспечна, весела, // Ну точно та же, как была.
И вот ввели в семью чужую… // Да ты
не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я
не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою
рукой.