«То мне горько и рвет мне сердце, что я рабыня его опозоренная, что позор и стыд мой самой, бесстыдной, мне, люб, что любо жадному сердцу и вспоминать свое горе, словно радость и счастье, — в том мое горе, что
нет силы в нем и нет гнева за обиду свою».
Неточные совпадения
Далека от человека жизнь природы; «духом немым и глухим» полна для него эта таинственная жизнь. Далеки и животные. Их
нет вокруг человека, ом не соприкасается душою с их могучею и загадочною, не умом постигаемою
силою жизни. Лишь редко, до странности редко является близ героев Достоевского то или другое животное, — и, боже мой, в каком виде! Искалеченное, униженное и забитое, полное того же мрака, которым полна природа.
Раз же
нет этой толкающей
силы, раз человеку предоставлено свободно проявлять самого себя, — то какая уж тут любовь к человечеству!
Нет злодейства и
нет пакости, к которой бы не потянуло человека. Мало того, только к злодейству или к пакости он и потянется.
Как
нет внутри человека
сил, способных поднять его хоть немного выше дьявола, — так
нет внутри его и
сил, дающих возможность смотреть без непрерывного ужаса в лицо неизбежной смерти.
Раскольников любит Соню Мармеладову. Но как-то странно даже представить себе, что это любовь мужчины к женщине. Становишься как будто двенадцатилетнею девочкою и начинаешь думать, что вся суть любви только в том, что мужчина и женщина скажут друг другу: «я люблю тебя». Даже подозрения
нет о той светлой
силе, которая ведет любящих к телесному слиянию друг с другом и через это телесное слияние таинственно углубляет и уярчает слияние душевное.
Цельный, самим собою сильный инстинкт жизни говорить так не может. Ему
нет нужды «надувать себя», он верит в свои
силы, не рассчитывает их на определенный срок. Прежде же и главнее всего — для него вполне несомненна святая законность своего существования. Жизненный же инстинкт, который сам стыдится себя, который сам спешит признать себя «подлым» и «неприличным», — это не жизненный инстинкт, а только жалкий его обрывок. Он не способен осиять душу жизнью, — способен только ярко осветить ее умирание.
С ужасом человек чувствует над собой власть страшной
силы, но противиться ей
нет ни воли, ни даже желания.
Нет жизни кругом,
нет жизни внутри. Все окрашено в жутко тусклый, мертвенный цвет. И страшно не только то, что это так. Еще страшнее, что человек даже представить себе не в
силах — как же может быть иначе? Чем способен человек жить на земле? Какая мыслима жизнь? Какое возможно счастье?
Надеяться в будущем тоже не на что:
нет в жизни таких
сил, которые могли бы воскресить человека.
И в Европе такой
силы атеистических выражений
нет и не было.
Но потом, в конце романа, в мрачной и страшной картине падения человеческого духа, когда зло, овладев существом человека, парализует всякую
силу сопротивления, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу и сознательно, излюбленно, со страстью отмщения принимаемым душою вместо света, — в этой картине — столько назидания для судьи человеческого, что, конечно, он воскликнет в страхе и недоумении: «
Нет, не всегда мне отмщение, и не всегда Аз воздам», и не поставит бесчеловечно в вину мрачно павшему преступнику того, что он пренебрег указанным вековечно светом исхода и уже сознательно отверг его».
Всегда в жизни будут и ужасы, и страдания, никогда жизнь не скажет человеку: «Вот, страдание устранено из мира, — теперь живи!» Жив только тот, кто
силою своей жизненности стоит выше ужасов и страданий, для кого «на свете
нет ничего страшного», для кого мир прекрасен, несмотря на его ужасы, страдания и противоречия.
Основою же этой бестрагичной гармонии может быть только одно —
сила жизни, та
сила жизни, которая поборет всякую трагедию, для которой «на свете
нет ничего страшного».
И этот бог избытка
сил, — у него как будто совсем
нет мускулов. В детстве, по свидетельству Аполлодора, Дионис воспитывался, как девочка. И на всем его облике — какой-то женский отпечаток, так отталкивающий в мужчине. «Лжемуж», «мужеженщина», «с женским духом», «женоподобный» — вот нередкие эпитеты Диониса. Таким является он и в пластических своих изображениях, как только искусство находит характерный для него, его собственный, оригинальный облик.
Но
силою и величием человеческого духа оно преодолено; есть страдания, есть смерть, но
нет ужаса, а вместо него — поднимающая душу радость борьбы, освящение и утверждение жизни даже в страданиях и смерти, бодряще-крепкое ощущение, что «на свете
нет ничего страшного».
Герои Толстого, например, очень легко распределяются на две резко обособленные группы, людей живых и мертвых, по признаку, есть ли в них
сила жизни, или
нет.
Неправильный, небрежный лепет, // Неточный выговор речей // По-прежнему сердечный трепет // Произведут в груди моей; // Раскаяться во мне
нет силы, // Мне галлицизмы будут милы, // Как прошлой юности грехи, // Как Богдановича стихи. // Но полно. Мне пора заняться // Письмом красавицы моей; // Я слово дал, и что ж? ей-ей, // Теперь готов уж отказаться. // Я знаю: нежного Парни // Перо не в моде в наши дни.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек.
Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Неточные совпадения
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. //
Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою
силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на руку щекой.
А тот… но после всё расскажем, // Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать
нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох,
силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Татьяна в лес; медведь за нею; // Снег рыхлый по колено ей; // То длинный сук ее за шею // Зацепит вдруг, то из ушей // Златые серьги вырвет
силой; // То в хрупком снеге с ножки милой // Увязнет мокрый башмачок; // То выронит она платок; // Поднять ей некогда; боится, // Медведя слышит за собой, // И даже трепетной рукой // Одежды край поднять стыдится; // Она бежит, он всё вослед, // И
сил уже бежать ей
нет.
— Ну
нет, в
силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог с ним! может быть, и успеет! Бог с ними со всеми! Я подъезжать и прежде не умел, а теперь и подавно: спина уж не гнется.
Нет равного ему в
силе — он бог!