Неточные совпадения
Страх смерти — это червь, непрерывно точащий
душу человека. Кириллов, идя против бога, «хочет лишить себя жизни, потому что не хочет страха смерти». «Вся свобода, — учит он, — будет тогда, когда будет все равно,
жить или не
жить… Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог».
И с усмешкою дьявола он думает: «А любопытно, неужели в эти будущие пятнадцать — двадцать лет так уже смирится
душа моя, что с благоговением буду хныкать пред людьми, называя себя ко всякому слову разбойником?.. Каким же процессом может это произойти? И зачем, зачем же
жить после этого?»
Да потому что на живое самостоятельное хотение ни у кого из них мы не видим даже намека. Кто из упомянутых героев действительно цельно, широко и свободно проявляет себя? Никто. Никто не
живет. Каждый превратил свою живую
душу в какую-то лабораторию, сосредоточенно ощупывает свои хотения, вымеривает их, сортирует, уродует, непрерывно ставит над ними самые замысловатые опыты, — и понятно, что непосредственная жизнь отлетает от истерзанных хотений.
Раскольников мечется в своей каморке. Морщась от стыда, он вспоминает о последней встрече с Соней, о своем ощущении, что в ней теперь вся его надежда и весь исход. «Ослабел, значит, — мгновенно и радикально! Разом! И ведь согласился же он тогда с Соней, сердцем согласился, что так ему одному с этаким делом на
душе не
прожить! А Свидригайлов?.. Свидригайлов загадка… Свидригайлов, может быть, тоже целый исход».
Так вот: не ожидал ли он теперь найти в Свидригайлове эту «полную жизнь», это умение нести на себе две крови, умение вместить в своей
душе благодарный лепет Полечки Мармеладовой и вопль насилуемой племянницы г-жи Ресслих? Может быть, в глубине
души самого Достоевского и
жила безумная мысль, что вообще это каким-то образом возможно совместить. Но только полною растерянностью и отчаянием Раскольникова можно объяснить, что он такого рода ожидания питал по отношению к Свидригайлову.
Самому Свидригайлову слишком
жить не хочется. Отдав
душу свою на растерзание «самостоятельным хотениям», он с наружным спокойствием и с холодным отчаянием в
душе идет к самоубийству.
Да, Свидригайлов вправе был смеяться над Раскольниковым, видевшим в нем какой-то «исход». Это он-то исход! В
душе корчатся и бьются два живых, равновластных хозяина, ничем между собою не связанных. Каждому из них тесно, и ни один не может развернуться, потому что другой мешает. Сам не в силах
жить, и не дает
жить другому.
Жадно цепляясь за жизнь, человек все время чувствует в глубине
души, что
жить он не только не способен, а просто не достоин.
«Тополь знал, что умирает», «черемуха почуяла, что ей не
жить». У Толстого это не поэтические образы, не вкладывание в неодушевленные предметы человеческих чувств, как делают баснописцы. Пусть не в тех формах, как человек, — но все же тополь и черемуха действительно знают что-то и чувствуют. Эту тайную их жизнь Толстой живо ощущает
душою, и жизнь эта роднит дерево с человеком.
«Фоканыч для
души живет, бога помнит. По правде
живет, по-божью».
«Добро», которое тут проявляет Наташа, уж, конечно, не отрицается живою жизнью. Напротив, оно есть именно сама живая жизнь. И именно поэтому дико даже подумать, что
душа Наташи
живет — добром. Каким добром?! Наташа жизнью
живет, а не добром; добро так же свободно и необходимо родится у нее из жизни, как родятся ее песни и радость. И вот то самое, что у Вареньки является вялым без запаха цветком, превращается в цветок свежий и душистый, как только что сорванный в лесу ландыш.
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в
душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут
жить? Все не для того, чтобы
жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
Зверь не таков. При виде крови глаза его загораются зеленоватым огнем, он радостно разрывает прекрасное тело своей жертвы, превращает его в кровавое мясо и, грозно мурлыча, пачкает морду кровью. Мы знаем художников, в
душе которых
живет этот стихийно-жестокий зверь, радующийся на кровь и смерть. Характернейший среди таких художников — Редиард Киплинг. Но бесконечно чужд им Лев Толстой.
В самых холодных, свирепых
душах живет несознаваемо этот всемирный дух единения. Наступает миг, и, как сон, отходит от человека дурманящая власть обыденной жизни, и звучит в
душе напоминающий голос великого духа. Пленного Пьера Безухова приводят к маршалу Даву, известному своею жестокостью.
В
душе человека
живет всемирный дух единения?
Но глубоко в
душе воспоминание это непрерывно
живет у нее.
Мы достаточно видели, что к добродетельному хотению резко отрицательно относится и художник Толстой. Добродетельное хотение — это смерть для
души. Выбившись из-под власти добродетельного хотения, Оленин пишет: «Я был мертв, а теперь только я
живу!» И Кити в волнении восклицает: «Ах, как глупо, как гадко!.. Нет, теперь уже я не поддамся на это! Быть дурною, но по крайней мере не лживою, не обманщицей! Пускай они
живут, как хотят, и я, как хочу. Я не могу быть другою!» И так все.
— Отчего слишком?.. Ну как вы думаете, как вы чувствуете по
душе, по всей
душе, буду я
жив?»
Всюду вокруг эта близкая, родная
душа, единая жизнь, — в людях, в животных, даже в растениях, — «веселы были растения», — даже в самой земле: «земля
живет несомненною, живою, теплою жизнью, как и все мы, взятые от земли».
«Потому, что я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности
жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей. И как мне не веровать: я видел истину, — не то что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил
душу мою навеки. Я видел ее в такой восполненной целости, что не мог поверить, чтоб ее не могло быть у людей…»
Тот же бог, облеченный в несколько иные формы,
жил и в далеком Египте. Злой бог Сет-Тифон растерзал на части кроткого Озириса, и
душа мира Изида, плача, блуждала по нильским болотам, собирая рассеченные части бога-страдальца.
И если сила почитания загадочного бога все же не ослабевала, а даже усиливалась, то причину этого теперь следует видеть в другом: за изменчивого в своих настроениях, страдающего от жизни бога жадно ухватилась
душа человека, потому что бог этот отображал существо собственной
души человеческой — растерзанной, неустойчивой, неспособной на прочное счастье, не умеющей
жить собственными своими силами.
Милый Зевс! Удивляюсь тебе; всему ты владыка,
Все почитают тебя, сила твоя велика,
Взорам открыты твоим помышленья и
души людские,
Высшею властью над всем ты обладаешь, о, царь!
Как же, Кронид, допускает
душа твоя, чтоб нечестивцы
Участь имели одну с тем, кто по правде
живет,
Чтобы равны тебе были разумный
душой и надменный,
В несправедливых делах жизнь проводящий свою?
Кто же, о кто же из смертных, взирая на все это, сможет
Вечных богов почитать?
И философ Гераклит Ефесский учит: «Мы
живем смертью наших
душ, а
души наши
живут нашею смертью».
Души опьяненно
жили чистою скорбью, оторванною от жизни и реальности.
Этот стыд — aidos, — прочно
живет в
душах гомеровских эллинов. Нищие, странники, бездомные беглецы называются у Гомера трогательным словом aidoioi, — вызывающие в людях стыд.
В
душе аполлоновского человека прочно
живет это блаженное ощущение непрерывного светлого таинства, видимо и невидимо творящегося вокруг него.
Но у всех их одинаково — живое, глубоко религиозное отношение к жизни, в
душах всех одинаково
живет Бог-Жизнь.
Бог их совсем не нуждается, чтоб ему говорили: «Да, ты существуешь!» Для людей с таким жизнеотношением вопрос о существовании бога никогда не может стать основным вопросом и трагедией жизни: назван ли бог человеком или нет, — он все равно непрерывно
живет в
душе человека.
Однако что значит в этом смертно-серьезном деле голое понимание? Требуется что-то другое, гораздо более прочное и глубокое. «Позади твоих мыслей и чувств, брат мой, стоит могучий повелитель, неведомый мудрец, — он называется Сам. Так говорил Заратустра». Этот «Сам»
живет не пониманием, не мыслями, а тем, что непосредственно исходит из глубочайших глубин человеческой
души.
Вернее всего,
проживет он жизнь, угрюмо кипя непрерывным, беспричинным раздражением, которое накапливают в
душе вялая кровь и голодающие по воздуху легкие; будет он в свой черед лупить учеников, смертным боем бить жену, сам не зная, за что; и в одном только будет для него жизнь, радость, свет — в водке; для нее он и заказ спустит, и взломает женин сундук…
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу
жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не те потребности;
душа моя жаждет просвещения.
Скучно, брат, так
жить; хочешь наконец пищи для
души.
У каждого крестьянина //
Душа что туча черная — // Гневна, грозна, — и надо бы // Громам греметь оттудова, // Кровавым лить дождям, // А все вином кончается. // Пошла по
жилам чарочка — // И рассмеялась добрая // Крестьянская
душа! // Не горевать тут надобно, // Гляди кругом — возрадуйся! // Ай парни, ай молодушки, // Умеют погулять! // Повымахали косточки, // Повымотали душеньку, // А удаль молодецкую // Про случай сберегли!..
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч
живет для
души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.
Другое было то, что, прочтя много книг, он убедился, что люди, разделявшие с ним одинаковые воззрения, ничего другого не подразумевали под ними и что они, ничего не объясняя, только отрицали те вопросы, без ответа на которые он чувствовал, что не мог
жить, а старались разрешить совершенно другие, не могущие интересовать его вопросы, как, например, о развитии организмов, о механическом объяснении
души и т. п.