Алеша заключает, что для Ивана половина дела его уже сделана. Но он глубоко заблуждается, дело жизни для Ивана и не начиналось, — вернее, давно уже кончилось. Свою «
жажду жизни, несмотря ни на что», Иван сам готов признать «неприличною». Жить дольше тридцати лет он не хочет: «до семидесяти подло, лучше до тридцати: можно сохранить «оттенок благородства», себя надувая».
«Тогда я еще надеялся на воскресение, — говорит писатель, от лица которого ведется рассказ в «Униженных и оскорбленных». — Хотя бы в сумасшедший дом поступить, что ли, — решил я наконец, — чтобы повернулся как-нибудь мозг в голове и расположился по-новому, а потом опять вылечиться. Была же
жажда жизни и вера в нее!»
Неточные совпадения
Глубокое отъединение, глубокая вражда лежит между мужчиною и женщиною. В душах — любовь к мучительству и мученичеству,
жажда власти и
жажда унижения, — все, кроме способности к слиянному общению с
жизнью. Душа как будто заклята злым колдуном. Горячо и нежно загораются в ней светлые огоньки любви, но наружу они вырываются лишь темными взрывами исступленной ненависти. Высшее счастье любви — это мучить и терзать любимое существо.
Солнечно-светлый сверхчеловек горит волею к
жизни, полон великой творческой
жажды; самую смерть он побеждает силою неодолимой своей жизненности.
«Есть ли мучение на этой новой земле? — спрашивает смешной человек. — На нашей земле мы истинно можем любить лишь с мучением и только через мучение! Мы иначе не умеем любить. Я хочу, я
жажду, в сию минуту, целовать, обливаясь слезами, лишь одну ту землю, которую я оставил, и не хочу, не принимаю
жизни ни на какой иной».
Мы действительно становимся на краткие мгновения самим Первосущим и чувствуем его неукротимое желание и
жажду бытия: борьба, мучение, уничтожение явления кажутся нам теперь необходимыми при этом избытке бесчисленных, врывающихся в
жизнь форм бытия, при этой чрезмерной плодовитости мировой Воли.
Отрицание
жизни, боязнь ее — вот источник такой
жажды бессмертия.
Цельность, великая, гармоническая цельность человека — по ней
жаждет и тоскует Ницше сильнее, чем странник в пустыне тоскует по воде. Отсутствие этой цельности, вялость в ощущении
жизни, растерзанность и противоречивость инстинктов вызывают в нем гадливое отвращение. И особенно в области морали.
От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце
жаждало жизни…
По-видимому, она и сама это подозревала. От нее не умели скрыть, каким недугом умер ее отец, и она знала, что это недуг наследственный. Тем не менее
жажда жизни горела так сильно, что она даже в самые тяжелые минуты не переставала верить и надеяться.
И в хрустально-чистом холодном воздухе торжественно, величаво и скорбно разносились стройные звуки: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» И какой жаркой, ничем ненасытимой
жаждой жизни, какой тоской по мгновенной, уходящей, подобно сну, радости и красоте бытия, каким ужасом перед вечным молчанием смерти звучал древний напев Иоанна Дамаскина!
И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная
жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей.
Неточные совпадения
Друзья мои, вам жаль поэта: // Во цвете радостных надежд, // Их не свершив еще для света, // Чуть из младенческих одежд, // Увял! Где жаркое волненье, // Где благородное стремленье // И чувств и мыслей молодых, // Высоких, нежных, удалых? // Где бурные любви желанья, // И
жажда знаний и труда, // И страх порока и стыда, // И вы, заветные мечтанья, // Вы, призрак
жизни неземной, // Вы, сны поэзии святой!
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя
жаждет просвещения.
Жизнь вел я уединенную, словно монах какой; снюхивался с отставными поручиками, удрученными, подобно мне,
жаждой знанья, весьма, впрочем, тугими на понимание и не одаренными даром слова; якшался с тупоумными семействами из Пензы и других хлебородных губерний; таскался по кофейным, читал журналы, по вечерам ходил в театр.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая
жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная
жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить
жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает себя от голода или
жажды или потому, что у него нет брюк?