Неточные совпадения
Нет, лучше назад, к прежним
страданиям и мукам! Может
быть, их
было слишком мало. Еще увеличить их, еще углубить, — не явится ли хоть тогда возможность жизни?
«Кажется, столько во мне этой силы теперь, — говорит Дмитрий Карамазов, — что я все поборю, все
страдания, только чтобы сказать и говорить себе поминутно: я есмь! В тысяче мук — я есмь, в пытке корчусь, — но есмь! В столпе сижу, но и я существую, солнце вижу, а не вижу солнца, то знаю, что оно
есть».
«О, по-моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что
страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, но ведь жить по этой эвклидовской дичи я не могу же согласиться!
Лучше уж я останусь при неотмщенном
страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я
был и неправ» (курсив Достоевского).
Тут возможно только мятежное решение Ивана Карамазова: «Лучше уж я останусь при неотмщенном
страдании моем и неутомленном негодовании моем, хотя бы я
был и не прав».
И однако путь
есть в эту заветную страну благообразия и сердечного «веселия». Какой же? Да все тот же. Человек еще недостаточно несчастен, нужно навалить на него новые
страдания, забить его этими
страданиями на самое дно пропасти, и вот тогда…
«
Страдание, Родион Романович, великая вещь; вы не глядите на то, что я отолстел, нужды нет, зато знаю; не смейтесь над этим, в
страдании есть идея».
Но все это не важно. «Идею»
страдания не к чему вскрывать, не к чему доказывать. Она для Достоевского несомненнее всех идей, — может
быть, единственная вполне несомненная идея. И, покоренные силою его веры в
страдание, завороженные мрачным его гением, мы принимаем душою недоказанную идею и без всякого недоумения слушаем такие, например, речи Дмитрия Карамазова...
От
страдания ведь убежал!»
Было указание — отверг указание,
был путь очищения — поворотил налево кругом…
«Страдание-то и
есть жизнь», — говорит черт Ивану Карамазову.
Важно не то, ведет ли к чему
страдание,
есть ли в нем какая «идея», — важно то, что
страдание само по себе только и дает своеобразную жизнь в мире тьмы, ужаса и отчаяния.
Подросток называет сестру свою Лизу «добровольною искательницею мучений». Так можно назвать всех без исключения героев Достоевского. Все они ищут мучений, все рвутся к
страданиям. «Страдание-то и
есть жизнь». Отнять
страдание — исчезнет жизнь, и останется такая пустота, что страшно подумать.
Нелли в «Униженных и оскорбленных» «точно наслаждалась сама своею болью, этим «эгоизмом
страдания», если можно так выразиться. Это растравление боли и это наслаждение ею
было мне понятно: это — наслаждение многих обиженных и оскорбленных, пригнетенных судьбою».
Но во взгляде ее
была нежность, которая говорила, что она не только не упрекает его, но любит за эти
страдания.
«Если не я, то кто же виноват в этом?» — невольно подумал он, отыскивая виновника этих
страданий, чтобы наказать его; но виновника не
было.
Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь, все то, чем он жил, и ясно увидел, что все это
было не то, все это
был ужасный, огромный обман, закрывающий и жизнь и смерть. Это сознание увеличило, удесятерило его физические
страдания».
«
Страдания, равномерно увеличиваясь, делали свое дело и приготовляли его к смерти… Вся жизнь его сливалась в одно чувство
страдания и желания избавиться от него. В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен
был заставить его смотреть на смерть, как на удовлетворение его желаний, как на счастие».
«Наташе все казалось, что она вот-вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен
был ее душевный взгляд. Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде казалась ей такою далекою, невероятною, теперь
была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все
было или пустота и разрушение, или
страдание и оскорбление».
«Жизнь
есть все. Жизнь
есть бог. Все перемещается, движется, и это движение
есть бог. И пока
есть жизнь,
есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь — любить бога. Труднее и блаженнее всего — любить эту жизнь в своих
страданиях, в безвинности
страданий».
Всегда в жизни
будут и ужасы, и
страдания, никогда жизнь не скажет человеку: «Вот,
страдание устранено из мира, — теперь живи!» Жив только тот, кто силою своей жизненности стоит выше ужасов и
страданий, для кого «на свете нет ничего страшного», для кого мир прекрасен, несмотря на его ужасы,
страдания и противоречия.
Но в таком жизнеприятии
есть один чрезвычайно опасный уклон; попасть на него легко. Если жизнь прекрасна и благообразна, если прекрасна она даже в «безвинности ее
страданий», — то зачем добывать лучшую жизнь? Отчего с тихою радостностью не принимать ее такою, какая она
есть?
Вся красота, вся жизнь для нас, все достоинство — в
страдании. Бессмертные песни
спело человечество во славу
страдания, вознесло его на такую высоту, что дух радостно бьется и тянется ему навстречу. К счастью же человек недоверчив и стыдлив. Он тайно берет его маленькими порциями для своего личного, домашнего обихода и стыдится счастья, как секретной болезни, и действительно превратил его в секретную болезнь, потерял способность достойно нести счастье.
Наконец, эти люди устали в бессмысленном труде, и на их лицах появилось
страдание, и эти люди провозгласили, что
страдание есть красота, ибо в
страдании лишь мысль.
(Порфирий Раскольникову: «Не смейтесь над этим, в
страдании есть идея!»)
Мы созерцаем
страдания и гибель Прометея или Эдипа, и это созерцание вырывает нас из нашего оргиастического самоуничтожения; частная картина мук гибнущего героя заслоняет от нас общность того, что нас заставила почувствовать дионисическая музыка: там, где прежде мы как бы слышали глухие вздохи из самого средоточия бытия, где, казалось, мы должны
были погибнуть в судорожном напряжении всех чувств, и лишь немногое еще связывало нас с этим существованием, — там мы теперь видим и слышим только
страдания и стоны данных героев — Прометеев, Эдипов.
Божественная сущность жизни вовсе не скрывала от человеческого взора ее аморального, сурового и отнюдь не идиллического отношения к человеку: жизнь
была полна ужасов,
страданий и самой обидной зависимости.
В пиршественных палатах князей и богачей, на рынке, в корчме или на деревенской улице в толпе мужиков и ремесленников, он
пел о священной, прекрасной жизни, о «легко живущих» богах, о людях «с непреоборимым духом», гордо и твердо смотревших в лицо судьбе, о великой борьбе и великом преодолении
страданий.
На свете не должно
быть ничего страшного, нужно возносить свой дух выше
страданий и нужно жить, жить и радоваться жизни. Радоваться жизни, не думать о смерти, как будто она еще очень далека, и в то же время жить жадно, глубоко и ярко, как будто смерть должна наступить завтра. В недавно найденной оде Вакхилида Аполлон говорит...
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота, радость отлетели от нее. Повсюду кругом человека стояли одни только ужасы, скорби и
страдания. И совершенно уже не
было в душе способности собственными силами преодолеть
страдание и принять жизнь, несмотря на ее ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед человеком за зло и неправду мира. Это зло и неправда теперь опровергают для человека божественное существо жизни. Поэт Феогнид говорит...
Жизнь
есть тяжкое
страдание растерзанного божества.
Наслаждение эмоциями ужаса,
страдания, отчаяния никогда не
было и не могло
быть героическим выражением здоровой, мощной полноты существования.
То
был первообраз человека, выразитель его высших и сильнейших возбуждений, как воодушевленный мечтатель, приведенный в восторг близостью бога, как разделяющий его
страдания товарищ, в котором отражаются муки божества, как вещатель мудрости, исходящей из самых глубин природы.
В той узкой области переживаний, которую захватывал первоначальный дифирамб хора сатиров, настроение глубокой пассивности
было вполне естественным. Что такое, по Ницше,
были эти сатиры? Гении природы, приведенные в восторг близостью бога, разделяющие его
страдания товарищи, в которых отражаются муки божества. «Хор, — говорит Ницше, — созерцает в видении господина и учителя Диониса, он видит, как бог страждет и возвеличивается, и поэтому сам не принимает участия в действии».
Черною тучею висит над человеком «сумрачная, тяжкодарная судьба»; жизнь темна и полна
страданий, счастье непрочно и обманчиво. Как жить? Можно на миг забыться в
страдании, опьяниться им, как вином. Но в ком
есть хоть капля жизненного инстинкта, тот никогда не сможет примириться с такою жизнью. А жить надо — жить под властью божества, непрерывно сыплющего на человека одни только
страдания и ужасы. Кто же виноват в этих
страданиях и ужасах, как не божество?
Загадочными окольными путями человек приходит к тому, что готов снова подставить голову под
страдания, за которые сейчас только проклинал божество, и добровольно надевает на руку железное кольцо of цепи, которою
был окован.
Страданием было бы теперь для меня и мукою для выздоровевшего — верить в такие призраки:
страданием это
было бы для меня и унижением».
Древний эллин оказался способным познать Диониса именно потому, что
был таким «диссонансом»: он обладал «исключительно-болезненною склонностью к
страданию» и «ужасающею глубиною миропонимания», открывавшею ему грозную мудрость лесного бога Силена.
Если это
было просто известное душевное состояние, вызванное, скажем, приближением эпилептического припадка, потрясающею художественною эмоцией или чаркою вина, — то что мне до этих пяти секунд, если днями, неделями и месяцами я чувствую вокруг только вечную дисгармонию и
страдание?