То самое, что перед Достоевским стоит мрачною, неразрешимою, безысходно трагическою задачею, для Толстого есть светлая, радостная заповедь. И это потому, что для него душа человека — не клокочущий вулкан, полный бесплодными взрывами огня, пепла и грязи, а благородная, плодородная целина, только сверху засоренная мусором жизни. Действительно из недр идущее, действительно самостоятельное хотение человека только и может заключаться в стремлении сбросить со своей души этот чуждый ей, наносный мусор.
Последствия этих заблуждений сказались очень скоро. Уже в 1815 году в Глупове был чувствительный недород, а в следующем году не родилось совсем ничего, потому что обыватели, развращенные постоянной гульбой, до того понадеялись на свое счастие, что, не вспахав земли, зря разбросали зерно по целине.
Не прошло и получаса, как мальчишка потерял дорогу, и они втроем кружили по какому-то дикому сугробному полю, перерезанному канавами, возвращаясь на свои следы, только что прорытые в целине.
Это был его обыкновенный способ узнавать доброту пашни: всякая целина, всякое не тронутое сохою местечко сейчас встряхивало качкие дроги, и если он бывал не в духе, то на таком месте втыкал палочку или прутик, посылал за старостой, если его не было с ним, и расправа производилась немедленно» («Сем. хр.», стр. 38).
Есть разная любовь к земле родной. Один слова и слезы льет красиво Над полем ржи, над снежной целиной, Над листьями купающейся ивы. Есть разная любовь к земле родной… Другой не мог придумать складных слов, Но, не покинув замолчавшей пушки, Он просто умер — умер за любовь У неизвестной дальней деревушки.