В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
«Поползновения борьбы против того, что наивысше поставленными людьми считалось хорошим», рядом же с этим, — конечно, прежде всего детство, так высоко стоящее для Толстого за бьющее через край, пенящееся сознание жизни.
Душа переполнена ощущением огромной силы, бьющей через край, которой ничего не страшно, которая все ужасы и скорби жизни способна претворять в пьяную, самозабвенную радость.
Интеллектуального пристрастия к тому, что есть в бытии сурового, ужасающего, злого, загадочного? — пристрастия, вытекающего из благоденствия, из бьющего через край здоровья, из полноты существования?
Разве у нас нет творчества, бьющего через край? Разве у нас нет умного, богатого, гибкого, роскошного языка более богатого и гибкого, чем какой-либо из европейских языков?