Неточные совпадения
Отношения между папой и мамой были редко-хорошие. Мы никогда не видели,
чтоб они ссорились, разве только спорили иногда повышенными голосами. Думаю, — не могло все-таки совсем быть без ссор; но проходили они за нашими глазами. Центром дома был папа. Он являлся для всех высшим авторитетом, для нас — высшим судьею и карателем.
—
Так, значит, вы хотите,
чтоб я, старик, дал вам фальшивое свидетельство, чтобы лгал в нем, будто вы чем-то больны, и в удостоверение своей лжи дал свою подпись…
—
Так вот, сестра, что
такое твой христианский бог! Он приказывает щадить врагов для того,
чтоб они потом могли предавать
таким адским мучениям твоих братьев?.. Спасибо тебе, сестра!.. Оо-о!.. Если бы я тебя тогда не послушался, мы были бы теперь свободны, были бы на родине… Ооооооо!..
Когда мы подросли, с нами стали читать обычные молитвы: на сон грядущий, «Отче наш», «Царю небесный». Но отвлеченность этих молитв мне не нравилась. Когда нам было предоставлено молиться без постороннего руководства, я перешел к прежней детской молитве, но ввел в нее много новых, более практических пунктов:
чтоб разбойники не напали на наш дом,
чтоб не болел живот, когда съешь много яблок. Теперь вошел еще один пункт,
такой...
— Господи сделай
так,
чтоб Маша меня всегда любила, и
чтоб я ее всегда любил, и
чтоб она за меня замуж вышла.
Не видать мне больше картошки. Ну, да не беда! Хорошо!.. Папа читал строго, веско, с проникновенностью, — вот
так он всегда и сам говорил нам
такое. И сливался папа с посадником, и я не мог себе представить,
чтоб посадник выглядел иначе, чем папа. Над душою вставало что-то большое, требовательное и трудное, но подчиняться ему казалось радостным.
Долго мы препирались, подошли другие девочки. Я требовал,
чтоб они тут не делали дома, — стройте в Телячьем саду или на другом конце сада. Но девочки видели наш прекрасный дом и не могли себе представить, как можно
такой дом построить и другом месте, а не в этой же канаве. Меня разъярило и то, что наше убежище открыто, и еще больше, что задорные Инна и Маня не исполняют моих требований, а за ними и другие девочки говорят...
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить
таким языком,
чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, — там будет
так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
Потом несколько раз я ходил по вечерам к дому Николаевых. Но либо в окнах было темно, либо занавески были спущены аккуратно, и ничего не было видно. У меня даже мелькнула испуганная мысль: наверно, тогда кто-нибудь подглядел за мною из дома, и теперь они следят,
чтоб нельзя было подглядывать, И когда я
так подумал, мне особенно стало стыдно того, что я делал.
Последние два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил
такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он
так прожил жизнь, — и я хочу
так прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о том,
чтоб остаться голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал
такое окончание...
4 января был танцевальный вечер у нас.
Так уже повелось, что на святках наш день был 4 января, — день моего рождения. Не потому,
чтоб меня как-нибудь выделяли из братьев и сестер, а просто, — только мое рождение приходилось на праздники. Но все-таки я являлся как бы некоторым центром праздника, меня поздравляли, за ужином пили наливку за мое здоровье, после ужина товарищи иногда даже качали меня.
— Ну, если
так, то хорошо. Только уж, ребята, по совести, —
чтоб потом не пришлось раскаиваться.
—
Чтоб мы… Викентий Викентьевич,
чтоб мы… Ежели вы оказываетесь
такой хороший человек…
Чтоб мы… Только светать станет, всех сами побудим. Будьте покойны!
Ох, как мне хотелось,
чтоб меня кто-нибудь трепал за волосья, бил по щекам, бил бы кулаком по шее и злорадно приговаривал соответственные поучения!.. Но ни одного попрека, ни одного раздраженного слова! Мама заботливо расспрашивала, почему я
так долго не собрался выехать вчера, — ведь гроза разразилась, когда уже совсем было темно. Я, не глядя ей в глаза, объяснял...
Мама держала вожжи, я сидел на коленях среди телеги в холодной траве, держал палец на курке двустволки, вглядывался а темноту и спрашивал себя: как это мог бы тигр ухитриться прыгнуть на нас
так,
чтоб я успел в него выстрелить? И казалось: подозрительно колеблются верхушки кустов тальника около белого камня на меже.
Соображения мои были
такие: теперь им совестно, что у них
такие плохие стихи, они внимательно будут читать присылаемые стихи,
чтоб найти хорошие, — значит, и мои стихи прочтут и, конечно, напечатают. Помню, я испытывал даже чувство некоторого снисхождения к «Делу» и сознание, что оказываю им одолжение.
Я с иронией слушал, и мне хотелось,
чтоб этот кривляющийся горбун заметил мою ироническую улыбку. Помним! Мы хорошо помним рецензию Добролюбова На магистерскую диссертацию Ореста Миллера «О нравственной стихии в поэзии». Рецензия начиналась
так...
И как студент Лопухин ответил: «Не верю я,
чтоб рука, подписавшая „Наказ“, могла подписать
такое повеление!» (Хохот и рукоплескания).
Мережковский был первый писатель, которого я видел вблизи. И видел:
такой же он, как большинство, даже неказистее. Если он может, — то почему я не могу? Я шел домой по Среднему проспекту и старался сочинить стихи,
чтоб были не хуже стихов Мережковского.
— Ну, а если бы десятилетний мальчик вздумал для блага человечества взорвать динамитный склад в центре города, — сказал ли бы ты ему: „Действуй
так, как тебе приказывает совесть“, или объяснил бы ему, что он еще слишком молод,
чтоб отыскивать пути к благу человечества, что раньше нужно ему поучиться арифметике и орфографии.
— А Марья Матвеевна
так рада, что вы поступаете на медицинский факультет… Ей
так хочется, чтобы вы подольше учились, получали бы общее развитие…
Чтоб не женились подольше…
В первый же вечер мне пришлось с ним сцепиться, Он был неумен, но спорить с ним было трудно. Враждебно глядя в глаза острыми гвоздиками глаз, он с апломбом рубил свое, совершенно не слушая возражений. Строй мыслей был верноподданнический, главные идеалы — повиновение и скромность. О
таких Салтыков сказал: «Он в солнце пожарную кишку направит,
чтоб светило умереннее».
Папа тоже был возмущен до глубины души. И вообще был возмущен поведением Инны, а тут еще: все-таки она была принята, как выяснилось, по его ходатайству, и он чувствовал себя виновником неприятностей, обрушившихся на Бертенсона. Он велел передать Инне,
чтоб она к нам не ходила.
Короленко: наблюдений, конечно, неоткуда черпать, как не из жизни; нужно стараться изображать не единичного человека, а тип; совершенно недопустимо делать
так, как делают Боборыкин или Иероним Ясинский, — сажать герою бородавку именно на правую щеку,
чтоб никакого уж не могло быть сомнения, кто выведен. Но общего правила дать тут нельзя, в каждом случае приходится сообразоваться с обстоятельствами.
— Знаете, с кем бы мне всего интереснее было поговорить об этом? С Верой Засулич, Вы помните, как ее описывает Степняк-Кравчинский в «Подпольной России»? И
такой человек, с чисто народническою душою, стал социал-демократом! Правда, интересно бы с нею поговорить? Ей-богу, готов бы за границу поехать, только
чтоб с нею побеседовать.
— Умирая, она мне сказала: «Ты должен остаться жить, ты…» Ну, не скажу, как она выразилась, словом, — «ты — большой писатель, ты должен довершить, что задумал». Ведь она все мои планы, все замыслы знала близко… И потом — мне сама она этого не могла сказать, она поручила своей матери передать мне это после смерти: «Скажи ему,
чтоб он женился». И прибавила: «только
так, как я, его никто не будет любить».
Неточные совпадения
Латынь из моды вышла ныне: //
Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, //
Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, // В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты // В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших дней, // Хранил он в памяти своей.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И
так уж тягостны они. // Я знаю: век уж мой измерен; // Но
чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…
Они поют, и, с небреженьем // Внимая звонкий голос их, // Ждала Татьяна с нетерпеньем, //
Чтоб трепет сердца в ней затих, // Чтобы прошло ланит пыланье. // Но в персях то же трепетанье, // И не проходит жар ланит, // Но ярче, ярче лишь горит… //
Так бедный мотылек и блещет, // И бьется радужным крылом, // Плененный школьным шалуном; //
Так зайчик в озими трепещет, // Увидя вдруг издалека // В кусты припадшего стрелка.
Один среди своих владений, //
Чтоб только время проводить, // Сперва задумал наш Евгений // Порядок новый учредить. // В своей глуши мудрец пустынный, // Ярем он барщины старинной // Оброком легким заменил; // И раб судьбу благословил. // Зато в углу своем надулся, // Увидя в этом страшный вред, // Его расчетливый сосед; // Другой лукаво улыбнулся, // И в голос все решили
так, // Что он опаснейший чудак.
— Нет, отец, богатых слишком нет. У кого двадцать душ, у кого тридцать, а
таких,
чтоб по сотне,
таких нет.