Неточные совпадения
Раз за обедом папа рассказывал маме...
Для этою удовольствия мы и трудились целый месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на минуту съемочку, делал два-три
раза «пук!» и с завистью возвращал владельцу. Если бы такую вещь можно было
за две копейки купить в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.
Вот
раз иду из гимназии. Ранец
за плечами тяжело нагружён книгами, шинель до пят, сам с ноготок. На Барановой улице навстречу мне высокий господин с седыми прокопченными усами, в медвежьей шубе. Он изумленно оглядел меня.
За дверью слышалось быстрое перешептывание, подавленный смех. Дверь несколько
раз начинала открываться и опять закрывалась, Наконец открылась. Вышла другая девочка, тоже в розовом платье и белом фартучке. Была она немножко выше первой, стройная; красивый овал лица, румяные щечки, густые каштановые волосы до плеч, придерживаемые гребешком. Девочка остановилась, медленно оглядела нас гордыми синими глазами. Мы опять расшаркались. Она усмехнулась, не ответила на поклон и вышла.
За столом сидел я как
раз против Маши.
Раз за столом Маша сказала на ухо сестре...
Я формулировал это весьма вызывающее: «Да, значит, тогда я пророк!» Но я нисколько не сомневался, что враждебная сила ни
за что не потерпит, чтобы я, Витя Смидович, вдруг оказался пророком. Вроде Исайи или Иеремии! Да ведь и, правда, странно бы: пророки Исайя, Иезекииль, Илия, Елисей, Витя Смидович. Ни
за что бы судьба этого не допустила! Назло мне, она возьмет и все сделает как
раз наоборот.
Но всякому, читавшему повести в журнале «Семья и школа», хорошо известно, что выдающимся людям приходилось в молодости упорно бороться с родителями
за право отдаться своему призванию, часто им даже приходилось покидать родительский кров и голодать. И я шел на это. Помню: решив окончательно объясниться с папой, я в гимназии, на большой перемене, с грустью ел рыжий треугольный пирог с малиновым вареньем и думал: я ем такой вкусный пирог в последний
раз.
Когда я был в приготовительном! классе, я в первый
раз прочел Майн-Рида, «Охотники
за черепами». И каждый день
за обедом в течение одной или двух недель я подробно рассказывал папе содержание романа, — рассказывал с великим одушевлением. А папа слушал с таким же одушевлением, с интересом расспрашивал, — мне казалось, что и для него ничего не могло быть интереснее многотрудной охоты моих героев
за скальпами. И только теперь я понимаю, — конечно, папа хотел приучить меня рассказывать прочитанное.
У этого же Геннадия Николаевича Глаголева был обычаи вызывать к отвечанию урока всегда самых плохих учеников. Хороших он тревожил редко и только тогда, когда урок был особенно трудный. Часто бывало даже, что хорошему ученику он выводил
за четверть общий балл, ни
разу его не спросив.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это лицо, — и в первый
раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже становилось
за себя стыдно и неловко… Почему?!
За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
Раз за ужином, — я ужинал с ними, — Дмитрий ударил Петра по лбу деревянной ложкой.
Потом несколько
раз я ходил по вечерам к дому Николаевых. Но либо в окнах было темно, либо занавески были спущены аккуратно, и ничего не было видно. У меня даже мелькнула испуганная мысль: наверно, тогда кто-нибудь подглядел
за мною из дома, и теперь они следят, чтоб нельзя было подглядывать, И когда я так подумал, мне особенно стало стыдно того, что я делал.
Решили так: сегодня я к генералу не пойду, а завтра, в воскресенье, днем пойду на дом к Горбатову и все ему объясню. Так и сделал. Горбатов рассмеялся, сказал, что рекомендательные письма всегда так пишутся, что генерал — форменный бурбон и немецкого языка не знает. И еще
раз посоветовал, чтобы
за урок я потребовал тридцать рублей.
Как я в первый
раз был пьян. — Именьице наше было в двух участках: пахотная земля с усадьбою лежала совсем около железнодорожного пути, а по ту сторону пути,
за деревнею Барсуки, среди других лесов было и нашего леса около сорока десятин. В глубине большой луговины, у опушки, стоял наш хутор — изба лесника и скотный двор. Скот пасся здесь, и каждый день утром и вечером мы ездили сюда
за молоком.
Была паника. Пастухи отказывались гонять скотину в лес. В дальние поля никто не ходил на работу в одиночку.
Раз вечером у нас выдалось много работы, и Фетису пришлось ехать на хутор
за молоком, когда солнце уже село. Он пришел к маме и взволнованно заявил...
Мы с Мишею решили: когда осенью опять поедем в Петербург, — обязательно искать две комнаты; хоть самых маленьких, но чтобы две. В одной слишком мы стесняли друг друга: один хочет спать, другой заниматься, свет мешает первому; ко мне придут товарищи, а Мише нужно заниматься. И мы постоянно ссорились из-за самых пустяков. Со второго года, как стали жить в раздельных комнатах,
за все три года остальной совместной жизни не поссорились ни
разу.
— Но только мне такая фамилия совершенно не понравилась, — что
за шутовство? К чему это? Шутки вполне неуместные. Взял и переделал в паспорте букву ерь в ер, и получилось — Карас.
Раз в газете прочел, что есть где-то такой немецкий посланник, — фон Карас. И вот — вроде как бы теперь родственник немецкого посланника! Хе-хе!
— Что вы говорите? Воскобойников рассказал, что
раз он зашел к Леониду, не застал его дома, а ему нужен был для реферата Щапов. Стал искать, выдвинул нижний ящик комода, — и увидел там баночку с ртутною мазью, шприц, лекарственные склянки с рецептами еще
за минувший год.
Как
раз в это время в «Мире божьем» был перепечатан отрывок из курьезной статейки Зинаиды Венгеровой в каком-то иностранном журнале, — статейки, посвященной обзору русской литературы
за истекающий год. Венгерова сообщала, что в беллетристике «старого» направления представителем марксистского течения является М. Горький, народнического — В. Вересаев, «воспевающий страдания мужичка и блага крестьянской общины».
Встречи наши, о которых вспоминает Короленко, происходили в 1896 году. Я тогда сотрудничал в «Русском богатстве», журнале Михайловского и Короленко, бывал на четверговых собраниях сотрудников журнала в помещении редакции на Бассейном. Короленко в то время жил в Петербурге, на Песках; я жил в больнице в память Боткина,
за Гончарною; возвращаться нам было по дороге, и часто мы, заговорившись, по нескольку
раз провожали друг друга до ворот и поворачивали обратно.
Дома прочел его — и ничего не понял. О ком идет речь? Кто такой Р.? Что
за статья?
Раза три перечитал я, наконец, вспомнил.
Ал. Морозов: описывает в своих воспоминаниях, как я
раз явилась к нему в тюрьму: открывается дверь, меня вводят, надзиратель запирает
за мною дверь, — и мы целый час беседуем.
Воротившись домой, пили чай. В углу залы был большой круглый стол, на нем лампа с очень большим абажуром, — тот уголок не
раз был зарисован художниками. Перешли в этот уголок. Софья Андреевна раскладывала пасьянс… Спутник наш, земец Г., сходил в прихожую и преподнес Толстому полный комплект вышедших номеров журнала «Освобождение», в то время начавшего издаваться
за границей под редакцией П. Б. Струве.
Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что
за грудь! // Что
за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два
раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Они хранили в жизни мирной // Привычки милой старины; // У них на масленице жирной // Водились русские блины; // Два
раза в год они говели; // Любили круглые качели, // Подблюдны песни, хоровод; // В день Троицын, когда народ // Зевая слушает молебен, // Умильно на пучок зари // Они роняли слезки три; // Им квас как воздух был потребен, // И
за столом у них гостям // Носили блюда по чинам.
Вот пистолеты уж блеснули, // Гремит о шомпол молоток. // В граненый ствол уходят пули, // И щелкнул в первый
раз курок. // Вот порох струйкой сероватой // На полку сыплется. Зубчатый, // Надежно ввинченный кремень // Взведен еще.
За ближний пень // Становится Гильо смущенный. // Плащи бросают два врага. // Зарецкий тридцать два шага // Отмерил с точностью отменной, // Друзей развел по крайний след, // И каждый взял свой пистолет.
А мне, Онегин, пышность эта, // Постылой жизни мишура, // Мои успехи в вихре света, // Мой модный дом и вечера, // Что в них? Сейчас отдать я рада // Всю эту ветошь маскарада, // Весь этот блеск, и шум, и чад //
За полку книг,
за дикий сад, //
За наше бедное жилище, //
За те места, где в первый
раз, // Онегин, видела я вас, // Да
за смиренное кладбище, // Где нынче крест и тень ветвей // Над бедной нянею моей…
Сколько
раз, как погибающий и тонущий, я хватался
за тебя, и ты всякий
раз меня великодушно выносила и спасала!