Последний, четвертый, год студенческой моей жизни в Петербурге помнится мною как-то смутно. Совсем стало тихо и мертво. Почти все живое и свежее было выброшено из университета. Кажется мне, я больше стал заниматься наукою. Стихи писать совсем перестал, но много писал повестей и рассказов, посылал их в журналы, но неизменно получал отказы.
Приходил в отчаяние, говорил себе: «Больше писать не буду!» Однако проходил месяц-другой, отчаяние улегалось, и я опять начинал писать.
Неточные совпадения
Вот мы какие молодцы! Так мы войну и кончим, — придется немцу с конфузом удирать. Только вот горе, — я просто
в отчаяние приходил: всех турок перебьют! Когда вырасту большой, — мне ничего не останется!
Так вот, значит, — у заутрени прозевал я Конопацких.
Пришел домой
в отчаянии. Были розговины — вкусная ветчина, кулич, шоколадная пасха. У всех светлые, праздничные лица. Я тоже смеялся, болтал, а
в душе тоскливо звучало...
Это угнетало всего больше. Меня приводило
в отчаяние, что я никак не могу выработать себе твердых, прочных убеждений. Все обдумал, все обосновал; услышишь или прочтешь новое возражение, — и взгляды опять начинают колебаться. Раздражала и томила — трудно мне это выразить — никчемность какая-то моих мыслей. Я к ним
приходил после долгих размышлений, а потом сам удивлялся, на что мне это нужно было?
Часто думалось о Конопацких, особенно о Любе. Но и сладости дум о ней примешивалось тревожное чувство страха и неуверенности. Никак сейчас не могу вспомнить, чем оно было вызвано. Простились мы у них на даче очень хорошо, но потом почему-то мне
пришло в голову, что между нами все кончено, что Люба полюбила другого. К мрачному
в то время и вообще настроению присоединилось еще это подозрение о крушении любви Любы ко мне. Иногда доходил до полного
отчаяния: да, там все кончено!
Пришел я домой
в отчаянии. Все пропало! И сам я этому виною! По глазам Любы я видел, что могли бы мы встретиться горячо, задушевно, заговорить так, как говорили мы весною. И для чего, для чего я все это устроил?
Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и
приходил в отчаянье; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал и что он такое и для чего он живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде.
Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно,
приходила в отчаяние от их непонятливости, била их…
Иногда я
приходил в отчаяние. Как, при этих болях, я выдержу двух — или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод!
Неточные совпадения
Вот наконец мы
пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне
в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное
отчаяние. Она сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
— И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! —
в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь
в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на другого
пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
— И что тебе, что тебе
в том, — вскричал он через мгновение с каким-то даже
отчаянием, — ну что тебе
в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе
в этом глупом торжестве надо мною? Ах, Соня, для того ли я
пришел к тебе теперь!
Ее эти взгляды Тушина обдавали ужасом. «Не узнал ли? не слыхал ли он чего? — шептала ей совесть. — Он ставит ее так высоко, думает, что она лучше всех
в целом свете! Теперь она молча будет красть его уважение…» «Нет, пусть знает и он!
Пришли бы хоть новые муки на смену этой ужасной пытке — казаться обманщицей!» — шептало
в ней
отчаяние.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком,
приходила с твоей мамой
в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше:
в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец,
отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез
в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается
в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь
в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!