Неточные совпадения
Мама в
душе глубоко верила, что как папа
от безбожия пришел к вере, так
от католичества придет к православию.
В
душе — гадливая дрожь
от совершенного убийства.
Всегда умиляло и наполняло
душу светлою радостью го, что у каждого человека есть свой ангел-хранитель. Он невидимо стоит около меня, радуется на мои хорошие поступки, блистающим крылом прикрывает
от темных сил. Среди угодников были некоторые очень приятные. Николай-угодник, например, самый из всех приятный. Ночью под шестое декабря он тайно приходил к нам и клал под подушку пакеты. Утром проснешься — и сейчас же руку под подушку, и вытаскиваешь пакет. А в нем пастила, леденцы, яблоки, орехи грецкие, изюм.
Детьми мы все очень стеснялись его, чувствовали себя При папе связанно и неловко. Слишком он был ригористичен, слишком не понимал и не переваривал ребяческих шалостей и глупостей, слишком не чувствовал детской
души. Когда он входил в комнату, сестренки, игравшие в куклы или в школу, смущенно замолкали. Папа страдал
от этого, удивлялся, почему они бросили играть, просил продолжать, замороженные девочки пробовали продолжать, но ничего не выходило.
Я вцепился зубами в подушку и мычал и корчился
от душевной боли… О господи! Одно остается — умереть! Этой всей гадости никогда ничем не смоешь с
души. Н-и-к-о-г-д-а!
Под старость у меня у самого постепенно появилась нелюбовь к мясу и даже больше: вообще неохота к вкусной, разнообразной пище и особенное отвращение к тяжелой праздничной сытости. Если бы я был верующим человеком, я был бы убежден, что это я начинаю думать о
душе, о боге, об отходе
от мира. Но теперь скажу: ничего такого нет. Просто потребность в какой-то телесной гармоничности.
И это — не воображение, а ясно сознаваемая, как тепло, холод, перемена состояния
души, переход
от путаницы, страдания к ясности и спокойствию, и переход,
от меня зависящий.
Погода по-прежнему была сверкающая, в раскрытые окна глядела налитая солнцем зелень сада, по блестящим полам медленно двигались под сквознячком легкие стаи пушинок
от тополей. В
душе было послеэкзаменационное чувство огромного облегчения и освобождения; впереди — Петербург, студенчество; через две недели — к Конопацким. И я писал...
Поехал в своем серо-голубом пальто, с замирающею
от волнения
душой.
На именины мои, одиннадцатого ноября, сестра Юля передала мне в письме поздравление с днем ангела
от Любы. Всколыхнулись прежние настроения, ожила вера, что не все уже для меня погибло, сладко зашевелились ожидания скорой встречи: на святки мы ехали домой. Все бурливее кипело в
душе вдохновение. Писал стихов все больше.
Однако знакомство наше не прекратилось. Карас относился ко мне с восторженным уважением и любовью. Время
от времени заходил ко мне, большею частью пьяный, и изливал свои чувства. В глубине его
души было что-то благородное и широкое, тянувшее его на простор из тесной жизни. Я впоследствии изобразил его в повести «Конец Андрея Ивановича» («Два конца») под именем Андрея Ивановича Колосова.
— Фраза эта так глубоко западает вам в
душу, в ваше самое святое святых, и так ее обжигает, что нет возможности отделаться
от нее на всю жизнь.
— Сашка! Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже не смотришь на меня… Господи! — думаю. — За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого на уме, то у пьяного на языке; неужели я, правда, так люблю этого длинного дурака? Как же я этого раньше сам не замечал? А в
душе все время было торжествование и радость
от того, что мне сказал Шлепянов.
А Дон-Кихот — весь
от книги, у него нет ни одного поступка, свободно идущего из
души, он все время поглядывает на себя со стороны и следит, чтобы в точности походить на вычитанных им из книг странствующих рыцарей.
А правительство всячески
душит эти глубоко народные формы коллективизма, теряет возможности, которые никогда уже больше не смогут повториться, и насаждает у нас капитализм, грозящий ввергнуть Россию в те же бедствия пауперизма,
от каких погибает Западная Европа.
Общего языка у нас уже не было. Все его возражения били в моих глазах мимо основного вопроса. Расстались мы холодно. И во все последующие дни теплые отношения не налаживались. Папа смотрел грустно и отчужденно. У меня щемило на
душе, было его жалко. Но как теперь наладить отношения, я не знал. Отказаться
от своего я не мог.
— Эх, тоска на
душе, не знаю, куда деваться
от нее!
И наблюдал я помещичью жизнь — мелкость интересов, роскошную жизнь среди бедствующих крестьян, их эксплуатацию — и замысливал повесть о тоскующем русском интеллигенте: как о» задыхается
от окружающей его пошлости и жестокости, как обличает их, — и как горько пьянствует где-нибудь в трактирчике, заливая водкою ощущение одиночества и благородные страдания своей
души.
В первый раз тогда встало перед сознанием ощущение чудовищной зависимости нашей «свободной
души»
от самых для нее обидных причин — не только общественного, но даже узко-физиологического порядка.
У мамы стало серьезное лицо с покорными светящимися глазами. «Команда» моя была в восторге
от «подвига», на который я шел. Глаза Инны горели завистью. Маруся радовалась за меня, по-обычному не воспринимая опасных сторон дела. У меня в
душе был жутко-радостный подъем, было весело и необычно.
А Михайловский и его «Русское богатство» все продолжали твердить о том, что марксизм ведет к примирению с действительностью и к полнейшей пассивности. В весело-грозовой атмосфере захватывающей
душу работы, борьбы и опасности как смешны казались эти упреки! А у самого Михайловского, в сущности, давно уже не было никаких путей. Он открещивался
от народничества, решительно отклонял
от себя название народника. И, по-видимому, совершенно уже утратил всякую веру в революцию.
В 1872 году Глеб Успенский был в Париже. Он побывал в Лувре и писал о нем жене: «Вот где можно опомниться и выздороветь!.. Тут больше всего и святее всего Венера Милосская. Это вот что такое: лицо, полное ума глубокого, скромная, мужественная, словом, идеал женщины, который должен быть в жизни. Это — такое лекарство
от всего гадкого, что есть на
душе, что не знаю, — какое есть еще другое? В стороне стоит диванчик, на котором больной Гейне, каждое утро приходя сюда, плакал».
Общее было в то время, обоих сильно и глубоко мучившее, — «чувство зависимости», — зависимости «
души» человека
от сил, стоящих выше его, — среды, наследственности, физиологии, возраста; ощущение непрочности всего, к чему приходишь «разумом», мыслью.
Впечатление
от него было такое:
душа металась и тосковала, замерзала в жутком одиночестве, и ему казалось: найти любящую женскую
душу, — и все в нем выпрямится, и все будет хорошо.
Рассказал я этот случай в наивном предположении, что он особенно будет близок
душе Толстого: ведь он так настойчиво учит, что истинная любовь не знает и не хочет знать о результатах своей деятельности; ведь он с таким умилением пересказывает легенду, как Будда своим телом накормил умирающую
от голода тигрицу с детенышами.
На
душе было смутно: отдельные впечатления
от Толстого не складывались в определенное целое.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает
от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины
души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель
от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья дать».
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл
души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты,
от кого я пьян бывал!
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил //
Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но
от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Час
от часу плененный боле // Красами Ольги молодой, // Владимир сладостной неволе // Предался полною
душой. // Он вечно с ней. В ее покое // Они сидят в потемках двое; // Они в саду, рука с рукой, // Гуляют утренней порой; // И что ж? Любовью упоенный, // В смятенье нежного стыда, // Он только смеет иногда, // Улыбкой Ольги ободренный, // Развитым локоном играть // Иль край одежды целовать.
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За все, за все твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно! С ясною
душою // Пускаюсь ныне в новый путь //
От жизни прошлой отдохнуть.