Неточные совпадения
Но отец, приезжая от больных, каждый день проверял их работу,
намечал, что делать дальше, и добродушно отшучивался
на их предсказания о никчемности всей их работы.
Это я давно
заметил, и это было верно. Стоило
заметить только раз, а потом никаких не могло быть сомнений: вещи любят дразнить человека и прятаться от него; чем их усерднее ищешь, тем они дальше запрятываются. Нужно бросить их искать. Им тогда надоест прятаться, — вылезут и сядут совершенно
на виду,
на каком-нибудь самом неожиданном месте, где уж никак их нельзя было не
заметить.
Страшная, неприступная крепость. Враги валят
на нас со стен камни, льют кипяток, расплавленную смолу,
мечут копья, осыпают стрелами. Мы, закрывшись щитами ползем по обрывистым скалам, приставляем к отвесным стенам лестницы…
Мы с Мишей сидели в конце стола, и как раз против нас — Оля и Маша. Я все время в великом восхищении глазел
на Машу. Она искоса поглядывала
на меня и отворачивалась. Когда же я отвечал Варваре Владимировне
на вопросы о здоровьи папы и мамы, о переходе моем в следующий класс, — и потом вдруг взглядывал
на Машу, я
замечал, что она внимательно смотрит
на меня. Мы встречались глазами. Она усмехалась и медленно отводила глаза. И я в смущении думал: чего это она все смеется?
Давно уже я
заметил, если скажешь: «Я, наверно, пойду завтра гулять», то непременно что-нибудь помешает: либо дождь пойдет, либо нечаянно нашалишь, и мама не пустит. И так всегда, когда скажешь «наверно». Невидимая злая сила внимательно подслушивает нас и, назло нам, все делает наоборот. Ты хочешь того-то, —
на ж тебе вот: как раз противоположное!
У меня было три копейки
на завтрашний завтрак в гимназии, — нам каждый день выдавали
на это по три копейки. Пошел домой, достал из своего стола копейку и дал старику. И уж не
посмел заикнуться о своем и Маши Плещеевой здравии. Старик равнодушно сказал...
Мы долго молча отступали.
Досадно было, боя ждали.
Ворчали старики:
«Что ж мы?
На зимние квартиры?
Не
смеют что ли командиры
Чужие изорвать мундиры?
О, русские штыки...
Мы наряжались
на святках. Когда стали перед обедом переодеваться, я залюбовался собою в зеркало: с наведенными китайскою тушью бровями и карминовым нежно-красным румянцем
на щеках я был просто очарователен. Вечером мы ехали
на детский бал к Ладовским. И у меня мелькнуло: брови-то необходимо смыть, — сразу
заметят, а румянец
на щеках оставлю. Кто
заметит? Ну, а
заметят, — скажу...
Так и поехал
на бал нарумяненным; да и брови-то смыл не особенно тщательно, — были не черные, а все-таки много темнее обычного. Сначала все шло хорошо, — никто ничего не
замечал. Но начались танцы. Было жарко, душно; я танцевал с упоением в своем суконном синем мундирчике с серебряными пуговицами. В антракте вошел в комнату для мальчиков. Гимназисты увидели меня и стали хохотать...
Я передал дальше. Через пять минут монета опять пришла ко мне. Гимназисты от скуки забавлялись тем, что не давали этим трем копейкам достигнуть своего Назначения. Я в это время собирал
на что-то деньги и опускал их в копилку. Зажал монету в руке и стал ждать, скажет ли мой сосед: «Что ж не передаешь дальше?» Никто ничего не
заметил. Я спустил деньгу в карман, а дома бросил в копилку.
Я смешался, пожал плечами и, глупо улыбаясь,
мелом нарисовал
на доске круг.
Да! Как же я раньше этого не
замечал? Удивительно милая. Мы сидели рядом, весело разговаривали, смеялись. Удивительно милая. И к лицу ее больше всего идут именно рыжие волосы, — только не хотелось употреблять этого слова «рыжий». Густая, длинная коса была подогнута сзади и схвачена
на затылке продолговатою золотою пряжкой. Это к ней очень шло. Я это ей сказал: как будто золотая рыбка в волосах, и сказал, что буду ее называть «золотая рыбка».
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал
на это лицо, — и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже становилось за себя стыдно и неловко… Почему?! За что? Я ничего не
смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
Девочки это
заметили,
заметили также, что мы
на целые часы исчезаем куда-то.
На следующий день мама с возмущением заговорила со мною об угрозе, которую я применил к девочкам в нашей ссоре за дом. Рассказывая про Зыбино, сестры рассказали маме и про это. А папа целый месяц меня совсем не
замечал и, наконец, однажды вечером жестоко меня отчитал. Какая пошлость, какая грязь! Этакие вещи
сметь сказать почти уже взрослым девушкам!
Папа утром прошел мимо меня, как будто не видя. И несколько дней совсем не
замечал меня, в моем присутствии его лицо становилось каменно-неподвижным. Наконец, дня через четыре, когда я вечером пришел к нему прощаться, он, как все эти дни, холодно и неохотно ответил
на мой поцелуй и потом сказал...
Герасим
на телеге принимает, я глубоко всаживаю деревянную двурогую вилку в сноп под самым свяслом, натужившись, поднимаю сноп
на воздух, — тяжелые у нас вяжут снопы! — и он,
метнув в воздухе хвостом, падает в руки Герасиму, обдав его зерном.
На заутрене под светлое воскресение я прозевал Конопацких. То есть, если по-настоящему сказать, по чистой совести, — просто по окончании службы не
посмел к ним подойти. А в этом было все. Они бы пригласили меня прийти, — и опять день за днем я стал бы бывать у них всю святую.
— Удивительно есть прекрасный один псалом. Хвалебная песнь Давида. «Живущий под кровом всевышнего под сенью всемогущего покоится, говорит господу: прибежище мое и защита моя, бог мой,
на кого я уповаю! Не убоишься ужасов в ночи, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень»… Витя! Ты не
заметил, — как будто в тех кустах мелькнули зеленые огоньки?
Как всегда в начале посещения, я был застенчив, ненаходчив, придумывал, что сказать, и сразу чувствовалась придуманность. И Люба смеялась
на мои остроты, — я это видел, — деланным смехом. Сам себе я был противен и скучен и дивился
на всех: как они могут выносить скуку общения со мной? И стыдно было, — как я
смел сюда приехать, и грустно было, что я — такой бездарный
на разговоры.
Я с иронией слушал, и мне хотелось, чтоб этот кривляющийся горбун
заметил мою ироническую улыбку. Помним! Мы хорошо помним рецензию Добролюбова
На магистерскую диссертацию Ореста Миллера «О нравственной стихии в поэзии». Рецензия начиналась так...
— Сашка! Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже не смотришь
на меня… Господи! — думаю. — За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого
на уме, то у пьяного
на языке; неужели я, правда, так люблю этого длинного дурака? Как же я этого раньше сам не
замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что мне сказал Шлепянов.
— Ты только пойми эту подлость барскую! Мне, мне — Леониду Александровичу Печерникову, —
посмели сказать, что я захотел проехать
на даровщинку! И все сразу полетело к черту, — все понимание нашей неоплатной задолженности перед трудовым народом, все благородно-либеральные фразы… Господа! Что Же это? Только
на слова вы мастера? А чуть до дела, — дрейфуем позорнейшим образом?
Хоронили его в ясное мартовское утро. Снег блестел, вода капала с крыш. Какие у всех
на похоронах были славные лица! Я уж не раз
замечал, как поразительно красиво становится самое ординарное лицо в минуту искренней, глубокой печали. Гроб все время несли
на руках, были венки.
И горько продолжал смеяться. Я растерялся и почувствовал, что неудержимо краснею. Люба сидела, низко опустив голову, взволнованная, красная. Марья Матвеевна
метнула на мужа негодующий взгляд и заговорила обычным тоном...
«Мир божий» отказался
поместить рассказ, и секретарь редакции, Ангел Иванович Богданович, откровенно сознался мне, что напечатать рассказ они боятся: он, несомненно, вызовет большую полемику — и обратит
на их журнал внимание цензуры.
Неточные совпадения
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне //
На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его
на свет явил из праха, // И
смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много
на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую не
смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Янтарь
на трубках Цареграда, // Фарфор и бронза
на столе, // И, чувств изнеженных отрада, // Духи в граненом хрустале; // Гребенки, пилочки стальные, // Прямые ножницы, кривые, // И щетки тридцати родов // И для ногтей, и для зубов. // Руссо (
замечу мимоходом) // Не мог понять, как важный Грим //
Смел чистить ногти перед ним, // Красноречивым сумасбродом. // Защитник вольности и прав // В сем случае совсем неправ.
И постепенно в усыпленье // И чувств и дум впадает он, // А перед ним воображенье // Свой пестрый
мечет фараон. // То видит он:
на талом снеге, // Как будто спящий
на ночлеге, // Недвижим юноша лежит, // И слышит голос: что ж? убит. // То видит он врагов забвенных, // Клеветников и трусов злых, // И рой изменниц молодых, // И круг товарищей презренных, // То сельский дом — и у окна // Сидит она… и всё она!..
Архивны юноши толпою //
На Таню чопорно глядят // И про нее между собою // Неблагосклонно говорят. // Один какой-то шут печальный // Ее находит идеальной // И, прислонившись у дверей, // Элегию готовит ей. // У скучной тетки Таню встретя, // К ней как-то Вяземский подсел // И душу ей занять успел. // И, близ него ее
заметя, // Об ней, поправя свой парик, // Осведомляется старик.