Неточные совпадения
В самых ранних
моих воспоминаниях она представляется мне — полная, с ясным
лицом.
И, должно быть,
лицо мое неудержимо сияло скромною гордостью.
Володя этот был рыхловатый мальчик, необычно большого роста, с неровными пятнами румянца на белом
лице. Мы все — брат Миша, Володя и я — помещались в одной комнате. Нас с Мишею удивляло и смешило, что
мыло у Володи было душистое, особенные были ножнички для ногтей; волосы он помадил, долго всегда хорошился перед зеркалом.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это
лицо, — и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю
мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже становилось за себя стыдно и неловко… Почему?! За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
Папа утром прошел мимо меня, как будто не видя. И несколько дней совсем не замечал меня, в
моем присутствии его
лицо становилось каменно-неподвижным. Наконец, дня через четыре, когда я вечером пришел к нему прощаться, он, как все эти дни, холодно и неохотно ответил на
мой поцелуй и потом сказал...
Они все трое сидели в классе вместе; выражали на
лице насмешливое презрение к тому, что говорили учителя За честь считали по латинскому и по греческому языкам знать еле-еле на тройку, а по математике, физике, истории знать гораздо больше, чем требовалось. Их отношение ко мне очень меня обижало, и самолюбие
мое страдало жестоко. Вот что нахожу у себя в тогдашнем дневнике...
Когда мы расходились, у меня было напряженно-улыбающееся, развязное
лицо, а другие неохотно отвечали на
мои вопросы, как будто делали мне снисхождение.
Профессор, должно быть, заметил
мое больное
лицо, не стал докучать и отпустил, поставив пятерку.
У мамы стало серьезное
лицо с покорными светящимися глазами. «Команда»
моя была в восторге от «подвига», на который я шел. Глаза Инны горели завистью. Маруся радовалась за меня, по-обычному не воспринимая опасных сторон дела. У меня в душе был жутко-радостный подъем, было весело и необычно.
Расспрашивал, над чем я сейчас работаю, крайне заинтересовался
моим намерением писать «Записки врача», говорил: «Пишите, пишите! Это очень важно и интересно». Однажды среди обычных посетителей «четвергов» я увидел новое
лицо. Почтенных лет господин, плотный, с седенькою бородкою клинышком), очень обывательского и совсем не писательского вида.
Рассказ
мой был очень плох. Между прочим, в качестве эпизодического
лица в нем, совершенно неоправданно, появлялась героиня
моей повести «Без дороги», ищущая дорогу Наташа. В новом рассказе она оказывалась нашедшею дорогу, была марксисткой и являлась в рассказе исключительно для того, чтобы заявить себя марксисткою и отбарабанить свое новое «credo» [«Убеждения» (лат.).]. Ее устами я решительно порывал с прежними своими взглядами и безоговорочно становился на сторону нового течения.
Но что должен был испытать бедный Якубович, восторженно любивший Михайловского, когда получил
мое письмо и убедился, как он подвел его! С каким
лицом должен он был явиться к нему! Рассказывали, что от огорчения Якубович тяжело заболел нервно.
«Проницательный читатель», особенно припомнив
мое замечание о красном
лице Анненского, скажет: «Был выпивши». Нет, этого не было. Да и вообще пьяным я его никогда не видел. Но он, этот седовласый старик под шестьдесят лет, — он был положительно самым молодым из всех нас. Особенно разительно помнится мне рядом с ним П. Б. Струве. Он стоял сгорбившись, подняв воротник пальто, и снег таял на его сером, неподвижном, как у трупа,
лице. Да и все мы были не лучше.
Отправились мы втроем: тульский либеральный земец Г., один знакомый земский врач и я. Выехали мы из Тулы на ямской тройке, часов в 11 утра. На
лицах моих спутников я читал то же чувство, какое было у меня в душе, — какое-то почти религиозное смятение, ужас и радость. Чем ближе к Ясной Поляне, тем бледнее и взволнованнее становились наши
лица, тем оживленнее мы сами.
Я очень хорошо помню, как раз за обедом — мне было тогда шесть лет — говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в
моем лице, говорила, что у меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам отца и очевидности, принуждена была сознаться, что я дурен; и потом, когда я благодарил ее за обед, потрепала меня по щеке и сказала:
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее
мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых
лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В
моей душе, в
моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В
лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Она зари не замечает, // Сидит с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя
мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя
моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, //
Лицо твое как маков цвет». —
Буянов, братец
мой задорный, // К герою нашему подвел // Татьяну с Ольгою; проворно // Онегин с Ольгою пошел; // Ведет ее, скользя небрежно, // И, наклонясь, ей шепчет нежно // Какой-то пошлый мадригал // И руку жмет — и запылал // В ее
лице самолюбивом // Румянец ярче. Ленский
мой // Всё видел: вспыхнул, сам не свой; // В негодовании ревнивом // Поэт конца мазурки ждет // И в котильон ее зовет.
Вперед, вперед,
моя исторья! //
Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный друг, помещик мирный // И даже честный человек: // Так исправляется наш век!