Мне это представлялось очень лестным. А иногда я раздумывал: нельзя ли бы на этом заработать пару карамелек?
Мама придет ко мне просить прощения, а я: «Дай две карамельки, тогда прощу!»
Неточные совпадения
Мама в душе глубоко верила, что как папа от безбожия
пришел к вере, так от католичества
придет к православию.
Мама, как узнала,
пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Но и волос этих я лишился. Мы обещались на Машины именины, первого апреля,
прийти к Плещеевым. Но у Юли было много уроков, а одного меня
мама не пустила, — неудобно: мальчик один на именины к девочке!
Была паника. Пастухи отказывались гонять скотину в лес. В дальние поля никто не ходил на работу в одиночку. Раз вечером у нас выдалось много работы, и Фетису пришлось ехать на хутор за молоком, когда солнце уже село. Он
пришел к
маме и взволнованно заявил...
Они поняли так, что я их не хочу простить, — вышли от меня и заплакали. Увидела их
мама, узнала, отчего они плачут,
пришла ко мне; выяснилось, что тут недоразумение.
Мама все-таки попеняла мне, что я так грубо я небрежно обошелся с сестрами.
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя
мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Мама прислала мне длинное, подробное письмо о житье-бытье на нашем хуторе, писала о начале полевых работ, о цветущих вишневых и яблоневых деревьях, о песнях соловки над окном ее спальни — и все это не могло не взволновать меня своей прелестью.
«Прощай, — шепчет мне, и самое-то чуть слышно, — за мной
мама пришла… на Кавказ едем…» Побледнела как простыня и упала на подушку…
Неточные совпадения
—
Мама! Она часто ходит ко мне, и когда
придет… — начал было он, но остановился, заметив, что няня шопотом что — то сказала матери и что на лице матери выразились испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.
—
Мама, родная, неужто вам можно оставаться? Пойдемте сейчас, я вас укрою, я буду работать для вас как каторжный, для вас и для Лизы… Бросимте их всех, всех и уйдем. Будем одни.
Мама, помните, как вы ко мне к Тушару
приходили и как я вас признать не хотел?
— Ничего ему не будет,
мама, никогда ему ничего не бывает, никогда ничего с ним не случится и не может случиться. Это такой человек! Вот Татьяна Павловна, ее спросите, коли не верите, вот она. (Татьяна Павловна вдруг вошла в комнату.) Прощайте,
мама. Я к вам сейчас, и когда
приду, опять спрошу то же самое…
«Однако даже
мама смолчала мне, что Ламберт
приходил, — думал я бессвязными отрывками, — это Версилов велел молчать…
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком,
приходила с твоей
мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!