Неточные совпадения
Всегда у нас в комнатах
жили собаки, — то огромный ньюфаундленд, то моська, то левретка. И блохи
были нашей всегдашнею казнью.
Жил у нас в то время нахлебником смешной толстенький бутуз, Анатолий Коренков. Мама объявила, что сегодня вечером она
будет разбирать Плюшкин магазин. Мы все обрадовались, в восторге сообщали друг другу...
Папа никогда не давал ложных медицинских свидетельств. Однажды, — это
было, впрочем, много позже, когда мы со старшим братом Мишею уже
были студентами, — перед концом рождественских каникул к брату зашел его товарищ-студент и сказал, что хочет попросить папу дать ему свидетельство о болезни, чтоб еще недельку-другую
пожить в Туле. Миша лукаво сказал...
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне
было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время
жил у нас. Он
был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя
было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже
была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Так молодой воробей и начал
жить и везде, где только мог, делал всем добро: выкармливал выпавших из гнезда птенцов, носил еду больным птицам,
пел песни обездоленным.
Но в душе меня это мало утешало. Не просто, не случайно я не умел держать ножик и вилку. Значит, я вообще не умею ничего делать, как они. Это я уже и раньше смутно чувствовал, — что мы тут не свои. Но как же тогда Маша может меня любить? «Невоспитанные»… Нужно
будет приглядываться повнимательнее, как люди
живут по-аристократически.
Сейчас же, как приехал, я сообщил Юле, что я влюблен, и влюблен в замечательную красавицу, какой даже нет у Майн-Рида. И не уставал рассказывать Юле про Машу. Впервые тогда познал я тоску любви. Раньше я целиком
жил в том, что вокруг. Теперь чего-то в окружающем не хватало, как будто из него вынули какую-то очень светлую его часть и унесли далеко.
Было сладко и тоскливо.
— Они друг другу совсем не пара. Маша — дочь состоятельных родителей, привыкла к богатой жизни, а Витя должен
будет жить своим трудом.
Прислуга у бабушки
жила не такая, которая знала свое дело, я которая
была очень несчастная.
По Тульской губернии у нас много
жило родственников-помещиков — и крупных и мелких. Двоюродные дедушки и бабушки, дядья. Смидовичи, Левицкие, Юнацкие, Кашерининовы, Гофштетер, Кривцовы, многочисленные их родственники. Летом мы посещали их, чаще всего с тетей Анной. Мама
была домоседка и не любила выезжать из своего дома. Тетя Анна все лето разъезжала по родственникам, даже самым дальним,
была она очень родственная.
Вообще же убийство царя произвело, конечно, впечатление ошеломляющее. Один отставной военный генерал, — он
жил на Съезженской улице, —
был так потрясен этим событием, что застрелился. Папа возмущенно сообщал, что конституция
была уже совсем готова у Лорис-Меликова, что царь на днях собирался ее подписать, — и вдруг это ужасное убийство! Какое недомыслие! Какая нелепость!
Известно, что у нас на Руси
было два дела, для которых не считалась нужною никакая предварительная подготовка, — воспитание детей и занятие сельским хозяйством, Гермоген Викентьевич подал в отставку и приехал в Зыбино хозяйничать. Он
был хорошим и исполнительным чиновником, но хозяином оказался никуда не годным. На наших глазах все постепенно ветшало, ползло, разваливалось. Оборотного капитала не
было: чтобы
жить, приходилось продавать на сруб лес и — участками — саму землю.
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле
жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, — там
будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
Поженившись, они сначала
жили хорошо, но потом Петр начал
пить, ушел в крючники.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и
жил у учителя математики Томашевича, — квартира его
была рядом с нашим домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением смотрел, как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним, как с равным, играют в шахматы.
В этом доме
жили Николаевы, у них
была дочь, гимназистка немного старше меня, Катя, хорошенькая смуглая брюнетка.
Последние два стиха, когда они уже
были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так
прожил жизнь, — и я хочу так
прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (
было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о том, чтоб остаться голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание...
Когда я перешел в седьмой класс, старший брат Миша кончил реальное училище, выдержал конкурсный экзамен в Горный институт и уехал в Петербург. До этого мы с Мишей
жили в одной комнате. Теперь, — я мечтал, — я
буду жить в комнате один.
Была она небольшая, с одним окном, выходившим в сад. Но после отъезда Миши папа перешел спать ко мне. До этого он спал в большом своем кабинете, — с тремя окнами на улицу и стеклянною дверью на балкон.
А в то время, когда мы
жили с папой вместе, случилось однажды вот что.
Было вербное воскресение. С завтрашнего дня начиналось говение, нужно
было утром встань к заутрене в пять часов. Но пусть рассказывает мой тогдашний дневник.
Сидел понурившись, свесив ноги через грядку телеги, тупо глядя на грязные, намокшие сапоги… Позор! Гадость! Скверно
было на душе. Туловище как будто налито
было по самое горло какою-то омерзительною жидкостью, казалось — качнешься, и вот-вот она хлынет через рот наружу. И дома всё узнают через Таню и Доню. И эта гадостная песня… Ах, как скверно и как неинтересно
жить на свете!
Дома в Туле: после грязи, тесноты, некрашеных полов и невкусной еды — простор, чистота, вкусная еда. Помню, раз, после обеда:
были ленивые щи со сметаной и ватрушками, жареные цыплята с молодым картофелем и малосольными огурцами. Сел после обеда в кресло с газетой, закурил, — и всего охватило блаженство: как хорошо
жить на свете! Особенно, — когда жареные цыплята и малосольные огурцы!
В гимназии мы без стеснения курили на дворе, и надзиратели не протестовали. Сообщали, на какой кто поступает факультет. Все товарищи шли в Московский университет, только я один — в Петербургский: в Петербурге, в Горном институте, уже два года учился мой старший брат Миша, — вместе
жить дешевле. Но главная, тайная причина
была другая: папа очень боялся за мой увлекающийся характер и надеялся, что Миша
будет меня сдерживать.
Все наши давно уже
были во Владычне. Один папа, как всегда, оставался в Туле, — он ездил в деревню только на праздники. Мне с неделю еще нужно
было пробыть в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный дом весь
был в моем распоряжении, и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат. И даже теперь, если бы можно
было,
жил бы совершенно один в большой квартире, комнат а десять.
А не возьмет, —
жить стареющею девою на иждивении родителей или у замужней сестры на положении полуэкономки, полубонны, Все пути к высшей школе
были перегорожены наглухо.
Уж три недели я
жил в Петербурге. Когда я сюда ехал, мне представлялось: сейчас же попаду в веселую, кипучую жизнь,
будут сходки, кружки, жизнь забурлит, как самовар, полный доверху углей.
Нужно
было знать, что в пятом веке
жил фракийский царь такой-то, о котором ничего не
было известно, кроме того, что он существовал.
Соколов сильно
пил.
Был он одинокий, холостой и
жил в комнате, которую ему отвел в своей квартире его младший брат, географ А. Ф. Соколов: он имел казенную квартиру в здании Историко-филологического института, рядом с университетом. Однажды предстоял экзамен в Историко-филологическом институте (Ф. Ф. Соколов читал и там древнюю историю). Все собрались. Соколова нет. Инспектор послал к нему на квартиру служителя. Соколов ему приказал...
Гаврила Иванович безумно любил Зиночку, и она так же любила его. Мать же
жила как-то в стороне. Кабинет Зиночки (у нее
был свой кабинет) примыкал к кабинету Гаврилы Ивановича, Зиночка постоянно сидела у отца, спорила с ним, обменивалась впечатлениями, они вместе читали. А Анна Тимофеевна неизменно сидела в гостиной, болтала с великосветскими гостями и раскладывала пасьянс.
Так вот он, конец! Удержаться я
был уж не в силах:
Любви слишком сильно просила душа молодая,
Горячая кровь слишком быстро катилася в
жилах,
А ты — ты
была хороша, как валькирия рая.
И призрак создал я себе обаятельно-чудный,
И сам я поверил в него беззаветно и страстно…
У меня в университете лекции начинались на две недели раньше, чем у Миши в Горном институте, я приехал в Петербург без Миши. Долго искал: трудно
было найти за подходящую цену две комнаты в одной квартире, а папа обязательно требовал, чтобы
жили мы на одной квартире, Наконец, на 15-й линии Васильевского острова, в мезонине старого дома, нашел две комнаты рядом. Я спросил квартирную хозяйку, — молодую и хорошенькую, с глуповатыми глазами и чистым лбом...
И пригласил меня к себе чай
пить. Вся квартира-мезонин состояла из двух наших комнат, выходивших окнами на улицу, и боковой комнаты возле кухни, — в этой комнате и
жили хозяева. На столе кипел самовар, стояла откупоренная бутылка дешевого коньяку, кусок голландского сыра, открытая жестянка с кильками, — я тут в первый раз увидел эту склизкую, едкую рыбку. Сейчас же хозяин палил мне и себе по большой рюмке коньяку. Мы
выпили. Коньяк пахнул сургучом. И закусили килькой. Хозяин сейчас же опять налил рюмки.
— Два года мы в Риге
жили. Очень мне там нравилась немецкая опера. Ни одного представления не пропускал. Засяду в райке и слушаю. И я откровенно вам сознаюсь, — большие у меня способности
были к немецкой опере. Даже можно сказать, — талант. Только вот голоса нету, и немецкого языка не знаю.
Этот учебный год мы
прожили у него. Весною Александр Евдокимович спросил меня,
будем ли мы у них
жить следующий год. Я сурово ответил, что нет: не могу выносить, когда при мне бьют человека, а я даже не имею возможности за него заступиться.
— Ах, черт! То
есть вы понимаете? Вот этак тоскуешь, не знаешь, куда деваться от отчаяния: что кругом происходит! Как возможно
жить?.. И вот, послушайте.
И вот раз вдруг Шлепянов меня попросил, — не могу ли я занести лекции по зоологии курсистке Постниковой: «Она
живет неподалеку от вас, вы ее раз видела у меня. Постничка. Славная дивчина!
Будьте добренький».
Предложил для пирушки свою квартиру. Мы с братом Мишей все еще
жили у переплетчика Караса, но уже на третьей, кажется, квартире: он постоянно менял квартиры и перетаскивал нас с собою. Сложились, купили четверть водки, колбасы, сыру, килек. Пригласил я и Шлепянова, — думал, всякий согласится с удовольствием. Шлепянов спросил, кто
будет, поморщился. Однако сказал: «Приду».
Я пошел его проводить. На площадке лестницы —
жили мы на шестом этаже — вдруг мы нечаянно разговорились. Я обыкновенно страшно всех стеснялся, поэтому всегда казался, должно
быть, гораздо серее, чем
был взаправду. А тут вино смыло обычную мою стесненность. Мы много и хорошо говорили, — о поэзии, о душевных своих переживаниях, о путях жизни. Он со смеющимся удивлением слушал меня...
— В таком случае позвольте
выпить за ваше здоровье! Чтобы вам долго-долго
жить и писать, как вы пишете!
Из Одинцова поехал в Каменку. Там хозяйничал мамин брат, дядя Саша, а в отдельном флигеле
жила бывшая владелица имения, „баба-Настя“ — сестра бабушки, моя крестная мать, добрая и простая старушка с умными глазами. Тут-то уж, конечно, можно и нужно
было расцеловаться с нею по-хорошему. Но я обжегся на молоке, губы еще
были в пузырях. И я поздоровался с нею — за руку! Пожал руку. Видел ее огорченные и удивленные глаза и понял, что опять сделал глупость.
Он
был сын полковника, учился в кадетском корпусе, потом поступил в военное училище, но кончать не захотел, а пошел отслуживать казенный кошт солдатом, не пожелал пользоваться никакими льготами,
жил и служил как простой рядовой.
Препятствием к поступлению
была только материальная сторона. Отцу
было бы совершенно не под силу содержать меня еще пять лет на медицинском факультете. Никто из нас, его детей, не стоял еще на своих ногах, старший брат только еще должен
был в этом году окончить Горный институт. А
было нас восемь человек, маленькие подрастали, поступали в гимназию, расходы с каждым годом росли, а практика у папы падала.
Жить уроками, при многочисленности предметов на медицинском факультете, представлялось затруднительным.
Люди
были самые разнообразные, но
жили дружно и уютно.
Я собирался уезжать.
Жил я совсем один в небольшом глинобитном флигеле в две комнаты, стоявшем на отлете от главных строений. 1 октября
был праздник покрова, — большой церковный праздник, в который не работали. Уже с вечера накануне началось у рабочих пьянство. Утром я еще спал. В дверь постучались. Я пошел отпереть. В окно прихожей увидел, что стучится Степан Бараненко. Он
был без шапки, и лицо глядело странно.
На лето я приехал домой.
Жил то в Туле, то в Зыбине. Усиленно готовился к экзаменам, а в часы отдыха писал задуманную повесть. Маруся окончила гимназию. Она собиралась поступить на Петербургские высшие женские курсы, но дела родителей
были очень расстроены, содержать ее в Петербурге они не могли. Маруся собиралась с осени поступить учительницей в семью соседнего помещика, чтобы принакопить денег на курсы.
А нужно
было жить в 80-х годах, чтобы знать, какова
была эта популярность.
Встречи наши, о которых вспоминает Короленко, происходили в 1896 году. Я тогда сотрудничал в «Русском богатстве», журнале Михайловского и Короленко, бывал на четверговых собраниях сотрудников журнала в помещении редакции на Бассейном. Короленко в то время
жил в Петербурге, на Песках; я
жил в больнице в память Боткина, за Гончарною; возвращаться нам
было по дороге, и часто мы, заговорившись, по нескольку раз провожали друг друга до ворот и поворачивали обратно.
Однако приезжала она однажды в Россию и раньше, до своего легального возвращения.
Было это зимою 1899–1900 г. Целью ее поездки
было установить непосредственную связь с работавшими в России социал-демократами, лично ознакомиться с их настроениями и взглядами и выяснить им позицию группы «Освобождение труда» в возникших за границею конфликтах.
Жила она, конечно, по подложному паспорту, и только несколько человек во всем Петербурге знали, кто она. В это время я с нею и познакомился.
Первый портрет — 1877 года, когда ей
было двадцать пять лет. Девически-чистое лицо, очень толстая и длинная коса сбегает по правому плечу вниз. Вышитая мордовская рубашка под черной бархатной безрукавкой. На прекрасном лице — грусть, но грусть светлая, решимость и глубокое удовлетворение. Она нашла дорогу и вся
живет революционной работой, в которую ушла целиком. «Девушка строгого, почти монашеского типа». Так определил ее Глеб. Успенский, как раз в то время познакомившийся с нею.
Почему вы смотрите куда-то вдаль?“ Это
было потому, что в душе звучало не переставая: „тяжело
жить!“ и взгляд бессознательно обращался в даль, потому что в этой дали скрывался конец».
Рядом с этим, однако, следует отметить, что глаз у него
был чудесный, и набегавшую на него конкретную жизнь он схватывал великолепно. Доказательство — его реалистические рассказы вроде «Жили-были». Но сам он таких рассказов не любил, а больше всего ценил свои вещи вроде «Стены» или «Черных масок».