Неточные совпадения
Я сидел на стуле сзади всех, беспокойно насторожившийся, давил внутреннюю дрожь и ощупывал оттопырившиеся карманы: в одном было два куска булки, — питаться нам всем первое время после пожара, в другом — куча вырезанных из бумаги и раскрашенных мною солдатиков:
если наш дом сгорит, я буду продавать на улице этих солдатиков и
таким образом кормить семью.
И я плакал еще горше. Потом стал рассуждать
так: я вчера вечером блинчиков не ел. Миша и Юля ели. Ну и что ж? Теперь-то, утром, — не все равно? Иначе бы я себя теперь чувствовал,
если бы вчера ел блинчики? Приятнее сейчас Юле? Вовсе нет. Одинаково у всех троих ничего сладкого.
—
Так вот, сестра, что
такое твой христианский бог! Он приказывает щадить врагов для того, чтоб они потом могли предавать
таким адским мучениям твоих братьев?.. Спасибо тебе, сестра!.. Оо-о!..
Если бы я тебя тогда не послушался, мы были бы теперь свободны, были бы на родине… Ооооооо!..
Индейцы взрезали мне живот и стали наматывать мои кишки на колесо, усеянное остриями. При
такой пытке человек испытывает ужаснейшие страдания, а между тем непрерывно хохочет душу раздирающим хохотом, потому что в человеке есть
такая смеятельная кишка, и
если за нее тянуть, то человек смеется, хочет — не хочет.
Раз шел из гимназии и вдруг представил себе: что,
если бы силач нашего класса, Тимофеев, вдруг ущемил бы мне нос меж пальцев и
так стал бы водить по классу, на потеху товарищам?
Для этою удовольствия мы и трудились целый месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на минуту съемочку, делал два-три раза «пук!» и с завистью возвращал владельцу.
Если бы
такую вещь можно было за две копейки купить в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.
Давно уже я заметил,
если скажешь: «Я, наверно, пойду завтра гулять», то непременно что-нибудь помешает: либо дождь пойдет, либо нечаянно нашалишь, и мама не пустит. И
так всегда, когда скажешь «наверно». Невидимая злая сила внимательно подслушивает нас и, назло нам, все делает наоборот. Ты хочешь того-то, — на ж тебе вот: как раз противоположное!
Пел я романс
так часто и с
таким! чувством, что мама сказала:
если она еще раз услышит от меня эту песню, то перестанет пускать к Плещеевым.
«Вот бы хорошо,
если бы я был полицмейстер Тришатный!
Так бы в санках, в паре на отлете, я подлетаю к Петропавловской аптеке. Вошел, протянул указательный палец...
И вдруг я, на уроке русского языка, в упражнениях на условные предложения, написал
такую фразу: «
Если бы Марий не разбил кимвров и тевтонов, то Рим, может быть, навсегда бы погиб».
«Сам себе стелет постель!» Идет по улице гимназист четвертого класса, — четвертого уже класса! — и
если бы знали прохожие: «Он сам себе сегодня стелил постель!» А уж ночную посуду самому за собою вынести — это был бы
такой позор, которого никак нельзя было бы претерпеть.
Но все-таки после белого было невкусно, а главное —
если бы знали: «Этот гимназист ест за чаем только маленькую четвертушечку белого хлеба, а остальное, как дворник, доедает черным хлебом!» Или: «Идет в сапогах, которые сам себе начистил».
— Какую ж долю ты мне предлагаешь? —
Спросил Геракл, оборотяся ко другой,
Которая пред ним стояла
Во всем величии своем.
Она была не
так прекрасна,
Как Сладострастье, но зато
К себе всех смертных привлекало
Ее спокойное лицо.
На Геркулеса посмотревши.
Она сказала: «
Если ты
Захочешь следовать за мною.
То брось все сладкие мечты.
Не предаваяся покою.
Не испугавшися труда,
Ты должен трудною дорогой
Идти без страха и стыда.
— Ну, вот что! Подарил кто или не подарил, а знайте, — заранее вас предупреждаю:
если мы кого из вас застанем здесь, в канаве, то поднимем той юбочку и всыплем
таких горячих, что долго будет помнить!
— Правда, не сделал бы! Да
если бы ты это, правда, сделал, я бы тебя сейчас же выгнал вон из дома, навсегда бы отрекся от тебя.
Так позволить себе обращаться с девушкой! Ни минуты не потерпел бы у себя
такого негодяя.
Если первое мое стихотворение было плодом трезвого и очень напряженного труда, то второе было написано в состоянии самого подлинного и несомненного вдохновения. Дело было
так. Я перечитывал «Дворянское гнездо» Тургенева. Помните, как теплою летнею ночью Лаврецкий с Леммом едут в коляске из города в имение Лаврецкого? Едут и говорят о музыке. Лаврецкий уговаривает Лемма написать оперу. Лемм отвечает, что для этого он уже стар.
Ужинаем на террасе. Выпиваю рюмку водки, — и
так потом вкусно есть и подогретый суп, оставшийся от обеда, и ячневую кашу со сливочным маслом. А
если еще мясо,
так уж прямо райское блаженство. И потом чай пить. Ложишься спать, — только прикоснешься головою к подушке и проваливаешься в мягкую, сладостную тьму.
Было на душе стыдно и страшно.
Если бы я не догадался отбежать, он бы меня пристукнул, и я
так бы и умер, — пакостный, грязный и развратный. Вспоминал: какая гадость! Но ярче становились воспоминания; прелестные нагие руки, выпуклости над вырезом рубашки… И с отчаянием я чувствовал: все-таки пойду туда еще и еще раз, — не будет силы воли удержать себя!
— Ну, теперь,
если я что скажу не
так, вы станете говорить, что вы — индюшка. Люблю, люблю!
Дамы остаются в зале, кавалеры уходят. Каждая дама выбирает себе по кавалеру, кавалеры поодиночке входят и стараются угадать, какая дама его выбрала: он к той подходит и кланяется.
Если не угадал, дамы выгоняют его рукоплесканиями обратно,
если угадал, — он остается в зале, за стулом своей дамы, и зовут следующего кавалера. Потом кавалеры
так же выбирают дам.
И целых три дня подряд — воскресенье, понедельник и вторник — я ходил к обедне, — почти уже с
таким чувством, как
если бы бродил по улицам в надежде: вдруг нечаянно найду оброненный кем-нибудь кошелек!
Под старость у меня у самого постепенно появилась нелюбовь к мясу и даже больше: вообще неохота к вкусной, разнообразной пище и особенное отвращение к тяжелой праздничной сытости.
Если бы я был верующим человеком, я был бы убежден, что это я начинаю думать о душе, о боге, об отходе от мира. Но теперь скажу: ничего
такого нет. Просто потребность в какой-то телесной гармоничности.
— Подумай, Виця, как тут нужно быть осторожным, как нужно бережно и благоговейно подходить к вере маленьких твоих сестер и братьев. Вспомни, что сказал Христос: «Кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня тому лучше было бы,
если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской». А ты
так неосторожно начинаешь даже в их присутствии спорить на самые щекотливые религиозные темы.
Мне шестьдесят лет. Как бы я, семнадцатилетний, удивился,
если бы увидел себя теперешнего, шестидесятилетнего: что
такое? И не думает оглядываться с тоскою назад, не льет слез о «невозвратной юности», — а приветственно простирает руки навстречу «холодному призраку» и говорит: «Какая неожиданная радость!»
Если бы молодые люди могли
так чувствовать, как в старости.
Если у меня окажется впоследствии какой-нибудь талант, то непременно выведу
такую любовь, потому что она мне кажется возможной.
Мережковский был первый писатель, которого я видел вблизи. И видел:
такой же он, как большинство, даже неказистее.
Если он может, — то почему я не могу? Я шел домой по Среднему проспекту и старался сочинить стихи, чтоб были не хуже стихов Мережковского.
— Ну, а
если бы десятилетний мальчик вздумал для блага человечества взорвать динамитный склад в центре города, — сказал ли бы ты ему: „Действуй
так, как тебе приказывает совесть“, или объяснил бы ему, что он еще слишком молод, чтоб отыскивать пути к благу человечества, что раньше нужно ему поучиться арифметике и орфографии.
Так он мне.
Если же Печерников говорил „на ту сторону“, то без разговоров переходили. И
так во всем. Я не хотел ему подчиняться, но подчинялся невольно. И большого труда стоило вести собственную свою нравственную линию под его мефистофелевской усмешкой и уменьем неопровержимо доказать правильность своего мнения.
— Я глубоко убежден: нет между друзьями
таких недоразумений, которых нельзя было бы благополучно распутать. За одним только исключением:
если в отношения замешана женщина. Ну, тогда пиши пропало!
Я послал Михайловскому «Записки врача» при письме, где писал, что охотно поместил бы свои «Записки» в «Русском богатстве»,
если бы можно было сделать как-нибудь
так, чтобы появление мое в этом журнале не знаменовало моего как бы отхода от марксизма.
— Вы настолько принадлежите истории, что возмущаться этим нечего. А лучше было бы,
если бы после смерти? Теперь хоть имеете возможность возразить,
если что не
так.
И
если он
так прислушивался к мнению Александры Михайловны, то потому, что сам а душе чувствовал: «не
так!».
И
если согласился с нею, что «теперь
так», то потому, что его собственная художественная совесть сказала ему: «теперь
так».
Андреев наезжал в Москву довольно часто, но виделись мы с ним все реже. Он писал мне задушевные записочки, но встречи трудно налаживались,
так что в конце концов я написал ему, что
если бы правда было то, что он пишете записочках, то встретиться нам было бы совсем нетрудно, и пусть он лучше мне
таких записочек не пишет.
Радость, гордость и ужас охватили меня, когда я прочел это письмо. Нетрудно было понять, что тут в деликатной форме приглашали меня самого: при огромном круге знакомств Толстых странно им было обращаться за рекомендациями ко мне, совершенно незнакомому им человеку; очевидно, я, как автор «Записок врача», казался им почему-то наиболее подходящим для ухода за больным отцом,
Если же даже все это было и не
так, то все-таки после этого письма я имел полное право предложить свои услуги.
— Но
если нет у человека в душе этой любви? Он может сознавать умом, что в
такой любви — высшее счастье, но нет у него ее, нет непосредственного, живого ее ощущения. Это величайший трагизм, какой может знать человек.
Я выступил в нашем издательстве с программой, которую в двух словах можно было охарактеризовать
так: утверждение жизни. Этим приблизительно все уже сказано: в сборниках наших не должно найти место даже самое талантливое произведение,
если оно идет против жизни, против необходимости борьбы за лучшую жизнь, за перенесение центра тяжести в потусторонний мир, за отрицание красоты и значительности жизни.
Я на это возражал;
если бы он и в
таком случае остался служить, то ему просто нельзя было бы подавать руки, но то, что он и без этого целый ряд лет прослужил полицейским врачом, достаточно его характеризует с политической и общественной стороны, хотя я не отрицаю, что человек он милый.
Телешов, припертый в угол, принял рассказ. Рассказ был ужасный. И во всех рецензиях отмечалось, что
если мы будем печатать
такие рассказы, то быстро скатимся на уровень макулатуры.
—
Так вот я и думаю:
если могло случиться одно
такое чудо, то почему не смогло бы оно повториться?
—
Если они считают меня достойным, то должны бы выбрать независимо от того, откажусь я или нет. Пусть они действуют
так, как им повелит их совесть, а я буду поступать, как мне подскажет моя.