Неточные совпадения
Должно
быть, очень глубоко мне тогда вошло в душу настроение отца, потому что я и теперь часто вижу все один и тот же сон: мы все опять вместе, в родном тульском
доме, смеемся, радуемся, но папы нет.
Семья наша
была большая, управление
домом сложное; одной прислуги
было шесть человек: горничная, няня, кухарка, прачка, кучер, дворник.
Отношения между папой и мамой
были редко-хорошие. Мы никогда не видели, чтоб они ссорились, разве только спорили иногда повышенными голосами. Думаю, — не могло все-таки совсем
быть без ссор; но проходили они за нашими глазами. Центром
дома был папа. Он являлся для всех высшим авторитетом, для нас — высшим судьею и карателем.
У папы на Верхне-Дворянской улице
был свой
дом, в нем я и родился. Вначале это
был небольшой
дом в четыре комнаты, с огромным садом. Но по мере того как росла семья, сзади к
дому делались все новые и новые пристройки, под конец в
доме было уже тринадцать — четырнадцать комнат. Отец
был врач, притом много интересовался санитарией; но комнаты, — особенно в его пристройках, —
были почему-то с низкими потолками и маленькими окнами.
Папа относился к дедушке с глубокою почтительностью и нежною благодарностью. Когда дедушка приезжал к нам, — вдруг он, а не папа, становился главным лицом и хозяином всего нашего
дома. Маленький я
был тогда, но и я чувствовал, Что в
дом наш вместе с дедушкою входил странный, старый, умирающий мир, от которого мы уже ушли далеко вперед.
Вообще он держался во всем не как гость, а как глава
дома, которому везде принадлежит решающее слово. Помню, как однажды он, в присутствии отца моего, жестоко и сердито распекал меня за что-то. Не могу припомнить, за что. Папа молча расхаживал по комнате, прикусив губу и не глядя на меня. И у меня в душе
было убеждение, что, по папиному мнению, распекать меня
было не за что, но что он не считал возможным противоречить дедушке.
Наша немка, Минна Ивановна,
была в ужасе, всю дорогу возмущалась мною, а
дома сказала папе. Папа очень рассердился и сказал, что это свинство, что меня больше не нужно ни к кому отпускать на елку. А мама сказала...
Я сидел на стуле сзади всех, беспокойно насторожившийся, давил внутреннюю дрожь и ощупывал оттопырившиеся карманы: в одном
было два куска булки, — питаться нам всем первое время после пожара, в другом — куча вырезанных из бумаги и раскрашенных мною солдатиков: если наш
дом сгорит, я
буду продавать на улице этих солдатиков и таким образом кормить семью.
Самый для меня радостный
был момент, когда извержение кончалось и нашему
дому переставала грозить опасность.
Никогда не мог понять, что интересного в «Робинзоне Крузо». Козлики какие-то; шьет себе одежды из звериных шкур, надаивает молоко, строит
дом… Интересно
было только в конце, где Робинзон и Пятница сражаются с дикарями.
Постоянно мы встречались, и постоянно он меня лупил и с каждым разом распалялся все большею на меня злобою; должно
быть, именно моя беззащитность распаляла его.
Дома ужасались и не знали, что делать. Когда
было можно, отвозили нас в гимназию на лошади, но лошадь постоянно
была нужна папе. А между тем дело дошло уже вот до чего. Раз мой враг полез
было на меня, но его отпугнул проходивший мимо большой, гимназист. Мальчишка отбежал на улицу и крикнул мне...
Дома был разговор с папой.
Старик мечтал, как купит на заработанные деньги гостинчиков для внучки, — башмаки и баранок, и сокрушался, что не
поспеет домой к празднику: в субботу кончит работу, а до
дому идти два дня, — больше сорока верст в день не пройти.
Сербское восстание и русско-турецкую войну я помню ясно, — я тогда
был в первом и втором классах гимназии. Телеграммы: «Русские войска переправились через Дунай», «перешли Балканы», «Плевна взята». Ур-ра-а-а!.. Восторг, кепки летят вверх. Молебен, и распускают по
домам.
Я
был в бешеном восхищении от его подвига.
Дома, когда он воротился, все окружили его, любовно смотрели, восторгались. А он встряхивал волосами и хвастливо передавал подробности.
Потом стал думать о другом. Подошел к
дому, вошел в железную, выкрашенную в белое будку нашего крыльца, позвонил. Почему это такая радость в душе? Что такое случилось? Как будто именины… И разочарованно вспомнил: никаких денег нет, старик мне ничего не дал, не
будет ни оловянных армий, ни шоколадных окопов…
Жизнь шла — во многом очень отличная от той, какая
была у нас
дома.
Жизнь
была гораздо более веселая и легкая, чем у нас. Нам
дома строго говорили: „Сделай сам, зачем ты зовешь горничную?“ Здесь говорили: „Зачем ты это делаешь сам? Позови горничную“.
Дома у нас мне показалось и тесно, и грязно, и невкусно. Коробило, как фамильярно держится прислуга. И в то же время за многое, что, — мне вспоминалось, — я делал в Богучарове, мне теперь
было смутно-стыдно.
Когда мы подросли, с нами стали читать обычные молитвы: на сон грядущий, «Отче наш», «Царю небесный». Но отвлеченность этих молитв мне не нравилась. Когда нам
было предоставлено молиться без постороннего руководства, я перешел к прежней детской молитве, но ввел в нее много новых, более практических пунктов: чтоб разбойники не напали на наш
дом, чтоб не болел живот, когда съешь много яблок. Теперь вошел еще один пункт, такой...
Мы наизусть знали все любимые номера Славянского я
дома постоянно
пели «Мы дружно на врагов», «Тпруськубычка» и «Акулинин муж, он догадлив
был». Теперь я то и дело стал распевать такой его романс...
Распрощались. Они ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед тем как уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда
будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш
дом. Юля отметила это место карандашиком.
Даже если бы в это время никого не
было во всем
доме, — перед самим собою
было бы стыдно и позорно!
В четвертом классе. Первый урок геометрии. Геннадий Николаевич объяснил, что прямая линия
есть кратчайшее расстояние между двумя точками, что круг
есть то-то, а треугольник то-то.
Дома я просмотрел урок. Что ж тут учить? Все само собою понятно.
По Тульской губернии у нас много жило родственников-помещиков — и крупных и мелких. Двоюродные дедушки и бабушки, дядья. Смидовичи, Левицкие, Юнацкие, Кашерининовы, Гофштетер, Кривцовы, многочисленные их родственники. Летом мы посещали их, чаще всего с тетей Анной. Мама
была домоседка и не любила выезжать из своего
дома. Тетя Анна все лето разъезжала по родственникам, даже самым дальним,
была она очень родственная.
У Конопацких
был обширный
дом на углу Старо-Дворянской и Площадной улиц.
Начался для меня какой-то светлый, головокружительный, непрерывный праздник. Каждый раз, когда я вечером прощался, они меня приглашали к себе на завтра, и я совсем исчез из
дому. Но теперь
были праздники, а у нас
дома смотрелось на это так: праздники — для удовольствий, в это время веселись вовсю. Зато будни — для труда, и тогда удовольствия только мешают и развлекают. А теперь
были праздники.
2 марта мы узнали, что царь убит в Петербурге бомбой. Все большие события, и радостные и печальные, на гимназической нашей жизни прежде всего отзывались тем, что вместо уроков, нас вели на благодарственный молебен или на панихиду и потом отпускали по
домам. Так что нам всегда
было удовольствие.
И
дома все время стояла перед глазами Люба, светло
было, радостно на душе, и думалось: да, она ждала, что я подойду к ней, ей хотелось этого!
Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей в сад… Не могу сейчас припомнить,
были ли в то время
дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли по саду, играли, — и у меня в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.
Мы с товарищем Фомичевым ушли подальше в большую аллею, чтоб нас нельзя
было увидеть из окон
дома. Я вынул из кармана коробочку папирос, — сегодня купил: «Дюбек крепкий. Лимонные». Взяли по папироске, закурили, Фомичев привычно затягивался и пускал дым через нос. У меня кружилась голова, слегка тошнило, я то и дело сплевывал. Фомичев посмеивался...
Заключалось это чувство в следующем: без Конопацких могло
быть приятно, хорошо, весело, но всегда часть жизни, — и самая сладостная, поэтическая часть, —
была там, двумя кварталами ниже нашего
дома, на углу Старо-Дворянской и Площадной.
Часто по вечерам, когда уже
было темно, я приходил к их
дому и смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной, как по морозным узорам стекол двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской смотрел, перешедши на ту сторону улицы, как над воротами двора, в маленьких верхних окнах антресолей, — в их комнатах, — горели огоньки.
И вдруг осияла меня мысль:
дома у меня
есть два Рубля с лишним, лайковые перчатки стоят три рубля; девятый час; если съезжу домой на извозчике, то еще
поспею в магазин.
Где-то высоко наверху, — гимназия
была на Старо-Никитской, недалеко от Кремля, в самой котловине, — где-то вверху на горе пылал
дом.
Вместо
дома Добрыниных
была дымящаяся груда развалин, пахло гарью, в дыму факелов блестели каски пожарных.
Дверь мне отворила мама. Папа уже спал. Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего
дома. Мама слушала холодно и печально, В чем дело? Видимо, в чем-то я проштрафился. Очень мне
было знакомо это лицо мамино: это значило, что папа чем-нибудь возмущен до глубины души и с ним предстоит разговор. И мама сказала мне, чем папа возмущен: что я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
— Как далеко? Всего полквартала, ветер
был как раз в нашу сторону. Да и как ты вообще мог оттуда судить, нужен ты или не нужен? Всякий чуткий мальчик, не такой черствый эгоист, как ты, сейчас же бы бросился домой, сейчас же спросил бы себя, — не беспокоятся ли мама с папой, не понадоблюсь ли я
дома? А у тебя только и заботы, что о белых лайковых перчатках.
Взвешивая теперь все обстоятельства, я думаю: совсем не к чему
было мне приезжать с бала; я вправду вовсе не
был нужен
дома, — а просто я должен
был проявить чуткость и заботу, тут больше
была педагогия. Но тогда мне стало очень стыдно, и я ушел от папы с лицом, облитым слезами раскаяния.
Через полтора года на месте добрынинского пожарища вырос просторный двухэтажный
дом с огромными окнами, весною они
были раскрыты настежь, и из них далеко по тихой улице опять неслись нежные и задумчивые мелодии Шопена.
Осип Антонович
был очень строгий, и мы перед ним трепетали. Но этого его приказания никто, конечно, не принял всерьез. Я имел неосторожность рассказать
дом при папе про его слова. Лапа сказал...
Через три года папе стало совершенно невмоготу: весь его заработок уходил в имение, никаких надежд не
было, что хоть когда-нибудь
будет какой-нибудь доход; мама почти всю зиму проводила в деревне, дети и
дом были без призора. Имение, наконец, продали, — рады
были, что за покупную цену, — со всеми новыми постройками и вновь заведенным инвентарем.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и жил у учителя математики Томашевича, — квартира его
была рядом с нашим
домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением смотрел, как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним, как с равным, играют в шахматы.
В этом
доме жили Николаевы, у них
была дочь, гимназистка немного старше меня, Катя, хорошенькая смуглая брюнетка.
Домами мы с ними не
были знакомы, но у общих знакомых встречались, этою зимою я даже
был у них раз на танцевальном вечере.
По тогдашним правилам приличия, барышни могли бывать только у тех, с кем родители
были знакомы «
домами» С «кавалерами»
было проще: не хватало для вечера танцоров, — офицеры и гимназисты приводили своих товарищей.
Я пошел вниз по улице. Решил сделать большой конец, прежде чем опять подойти к окну. Спустился до Площадной, по Площадной дошел до Петровской, поднялся до Верхне-Дворянской. На углу никого уже не
было. С другой стороны подошел к
дому Николаевых.
Потом несколько раз я ходил по вечерам к
дому Николаевых. Но либо в окнах
было темно, либо занавески
были спущены аккуратно, и ничего не
было видно. У меня даже мелькнула испуганная мысль: наверно, тогда кто-нибудь подглядел за мною из
дома, и теперь они следят, чтоб нельзя
было подглядывать, И когда я так подумал, мне особенно стало стыдно того, что я делал.
Мне
было уже лет двадцать пять, а может
быть, и больше, когда в одном чеховском рассказе я прочел слова о бездарных
домах, которые строил какой-то архитектор в провинциальном городе.
Зато иногда, — ох, редко, редко! — судьба бывала ко мне милостива. Я сталкивался с Конопацкими в гуще выходящего потока, увильнуть никуда нельзя
было. Екатерина Матвеевна, смеясь черными глазами, заговаривала со мною. Катя, краснея, протягивала руку. И я шел с ними уж до самого их
дома, и они приглашали зайти; я отнекивался, но в конце концов заходил. И уходил поздно вечером, пьяный от счастья, с запасом радости и мечтаний на многие недели.