Неточные совпадения
И
до последних дней он кипел, искал, бросался в работу, жадно интересовался наукою, жалел,
что для нее так мало остается у него времени.
И всегда, во всяком из маминых предприятий, было какое-то мученичество и жертвенный подвиг: работа
до крайнего изнеможения, еда кое-как, недоспанные ночи, душевные муки,
что вес идет в убыток, старание покрыть его сокращением собственных потребностей.
Мама, как узнала, пришла в ужас: да
что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время жил у нас. Он был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя было идти со мной, то
до Киевской улицы (она врагу моему уже была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Меня «оставили» на час в гимназии. За
что?
До сих пор не могу понять. А транспарант послали с Генею папе. Голодный, одинокий и потрясенный, я просидел час в пыльном классе и ревел все время, не переставая, изошел слезами.
Старик мечтал, как купит на заработанные деньги гостинчиков для внучки, — башмаки и баранок, и сокрушался,
что не поспеет домой к празднику: в субботу кончит работу, а
до дому идти два дня, — больше сорока верст в день не пройти.
— Хотите, дети, отпустим старика домой завтра, в четверг, чтоб он поспел домой к воскресенью? Заплатим ему,
что он заработал бы
до воскресенья, а вы за него уберете сад.
И еще радостнее и умиленнее стало назавтра, когда мама подошла к работавшему старику, отдала ему деньги
до воскресенья и сказала,
что он может отправляться домой.
Мама ему показала Деньги,
что заплачено
до воскресенья, а
что сад за него уберем мы.
А вот с арифметикой и вообще с математикой было очень скверно. Фантазии там приложить было не к
чему, и ужасно было трудно разобраться в разных торговых операциях с пудами хлеба, фунтами селедок и золотниками соли, особенно, когда сюда еще подбавляли несколько килограммов мяса: Иногда сидел
до поздней ночи, опять и опять приходил к папе с неправильными решениями и уходил от него, размазывая по щекам слезы и лиловые чернила.
Потом хотели устроить свадебный пир, принесли конфет и варенья. Но я убежал и
до самого обеда скрывался в густой чаще сада. Было мне горько, позорно. Как будто грязью обрызгали что-то нежное и светлое,
что только-только стало распускаться в душе.
Карточки Машиной мне не пришлось получить. Но у меня были ее волосы: через Юлю мы обменялись с нею волосами. И
до сих пор не могу определить,
что в этой моей любви было начитанного и
что подлинного. Но знаю, когда я в честь Маши прыгал с беседки, в душе был сверкающий восторг, смеявшийся над опасностью; и когда я открывал аптечную коробочку с картинкой и смотрел на хранившуюся в ней прядь каштановых волос, — мир становился для меня значительнее и поэтичнее.
Оказалось: Маша вчера на улице споткнулась о тумбу, упала и сильно расшибла себе ногу, так
что ее на извозчике отвезли домой, и она
до сих пор лежит.
В
чем же дело?
До сих пор не могу понять, как это случилось, — но всю первую часть книги я принял за… предисловие. А это я уже и тогда знал,
что предисловия авторы пишут для собственного удовольствия, и читатель вовсе их не обязан читать. И начал я, значит, прямо со второй части…
Может быть, в свете тебя не полюбят.
Но, пока люди тебя не погубят,
Стой, — не сгибайся, не пресмыкайся,
Правде одной на земле поклоняйся!..
Как бы печально ни сделалось время,
Твердо неси ты посильное бремя,
С мощью пророка, хоть одиноко,
Людям тверди, во
что веришь глубоко!
Мало надежды? Хватит ли силы?
Но
до конца,
до грядущей могилы,
Действуй свободно, не уставая,
К свету и правде людей призывая!
Должен был приехать в Тулу министр народного просвещения Сабуров. Уже за неделю
до его приезда Новоселов во время уроков заходил в классы и учил нас, как держаться перед министром,
что ему отвечать.
Пришел очередной номер журнала «Русская речь», — папа выписывал этот журнал. На первых страницах, в траурных черных рамках, было напечатано длинное стихотворение А. А. Навроцкого, редактора журнала, на смерть Александра II. Оно произвело на меня очень сильное впечатление, и мне стыдно стало,
что я так легко относился к тому,
что случилось. Я много и часто перечитывал это стихотворение, многие отрывки
до сих пор помню наизусть. Начиналось так...
Только
что кончились переходные экзамены из пятого класса в шестой. Было то блаженство свободы, отсутствия нависшей угрозы, заслуженного права на отдых, какое бывает только после экзаменов. Да еще в первый раз я получил награду первой степени.
До тех пор я переходил из класса в класс с наградой второй степени, — похвальным листом. Теперь я должен был получить какую-нибудь хорошую книгу в красивом переплете.
— Ну и
что ж! А ему
до того какое дело!
Дверь мне отворила мама. Папа уже спал. Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего дома. Мама слушала холодно и печально, В
чем дело? Видимо, в чем-то я проштрафился. Очень мне было знакомо это лицо мамино: это значило,
что папа чем-нибудь возмущен
до глубины души и с ним предстоит разговор. И мама сказала мне,
чем папа возмущен:
что я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
— Подумают? А тебе
что до этого? Вспомни «Посадника...
Иногда к нам приезжал и останавливался на день, на два мамин брат, дядя Саша, акцизный чиновник из уезда. Перед обедом и ужином он всегда выпивал по очень большому стаканчику водки и просиживал в клубе за картами
до поздней ночи. У него была светло-рыжая борода, отлогий лоб и про себя смеющиеся глаза; я чувствовал,
что весь дух нашей семьи вызывал в нем юмористическое уважение и тайную насмешку. Про Бокля он откровенно выражался так...
Позже, когда я прочел Льюиса, я понял,
что Мерцалов просто излагал Льюиса, но тогда у всех нас было впечатление,
что Мерцалов
до всего этого дошел своим умом,
что сам изучил всех этих Спиноз и Гегелей.
Дождусь,
чего бы ни стоило, хоть
до часу ночи простою!
Я пошел вниз по улице. Решил сделать большой конец, прежде
чем опять подойти к окну. Спустился
до Площадной, по Площадной дошел
до Петровской, поднялся
до Верхне-Дворянской. На углу никого уже не было. С другой стороны подошел к дому Николаевых.
Тридцать — в месяц!.. У меня
до сих пор деньги бывали только подарочные на именины (по рублю, по два) да еще —
что сэкономишь с трех копеек,
что нам выдавались каждый день на завтрак. И вдруг — тридцать в месяц! За деньги я уроков никогда еще не давал, боялся, — сумею ли, — но преодолел свою робость и сказал,
что согласен. Горбатов написал мне рекомендательное письмо я сказал, чтобы я с ним пошел к генералу сегодня же, в субботу, вечером.
— Мне нет никакого дела
до того,
что вам советует господин Горбатов. Сколько вы сами хотите?
Или, может быть, стихи пропали на почте, не дошли
до редакции? Башкиров сказал,
что ему говорил библиотекарь, — возможно, стихи запоздали и появятся в ноябрьской книжке. Ну,
что ж поделаешь! Очевидно, причина в этом. Будем ждать ноябрьской книжки!
Вот я сейчас сказал: «Три любимые девушки»… Да, их было три. Всех трех я любил. Мне больше всех нравилась то Люба, то Катя, то Наташа, чаще всего — Катя. Но довольно мне было видеть любую из них, — и я был счастлив, мне больше ничего не было нужно. И когда мне больше нравилась одна, у меня не было чувства,
что я изменяю другим, — так все-таки много оставалось любви и к ним. И при звуке всех этих трех имен сердце сладко сжималось. И сжимается сладко
до сих пор.
Вопрос этот тем более заслуживает самого серьезного внимания,
что, как кажется,
до сих пор не был разработан ни одним романистом.
Он стал со мною здороваться. Подходил в буфете, радушно глядя, садился рядом, спрашивал стакан чаю. Я чувствовал,
что чем-то ему нравлюсь. Звали его Печерников, Леонид Александрович, был он из ташкентской гимназии. В моей петербургской студенческой жизни, в моем развитии и в отношении моем к жизни он сыграл очень большую роль, — не знаю
до сих пор, полезную или вредную. Во всяком случае, много наивного и сантиментального, многое из «маменькиного сынка» и «пай-мальчика» слетело с меня под его влиянием.
Подробнейшим образом сообщал нам,
что в таком-то году
до р. х., как говорит обломок дошедшей надписи, между такими-то двумя греческими городами происходила война; из-за
чего началась, сколько времени тянулась и
чем кончилась — неизвестно.
Он полагал,
что данные по древней истории, дошедшие
до нас, столь скудны и ничтожны,
что на них нельзя строить решительно ничего, — никаких выводов и никаких обобщений.
Часто думалось о Конопацких, особенно о Любе. Но и сладости дум о ней примешивалось тревожное чувство страха и неуверенности. Никак сейчас не могу вспомнить,
чем оно было вызвано. Простились мы у них на даче очень хорошо, но потом почему-то мне пришло в голову,
что между нами все кончено,
что Люба полюбила другого. К мрачному в то время и вообще настроению присоединилось еще это подозрение о крушении любви Любы ко мне. Иногда доходил
до полного отчаяния: да, там все кончено!
Однажды, когда он зазвал меня к себе в субботу на коньячок, я, разгорячившись и подвыпивши, сказал пламенную речь об угнетенном положении женщины, о мерзавцах, которые унижаются
до того,
что, пользуясь своей силой, бьют женщину, мать их детей! Александра Ивановна укорительно поглядывала на Александра Евдокимовича, а он был в полном восторге и утверждал,
что сам всегда был этих самых мнений и
что обязательно нужно, чтобы было «равноправенство» женщин.
— Голубчик! Дорогой мой! То есть вы понимаете? Я совсем
до сих пор не знал,
что вы такой интересный!
Я был очень доволен своею статью. Собрал к себе товарищей и прочел. Много спорили. Был, между прочим, и Печерников. На следующий день он мне сказал в университете,
что передал содержание моего реферата своему сожителю по комнате, студенту-леснику Кузнецову, — тот на него напал так,
что не дал спать
до трех часов ночи.
А в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца?
Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но
что до того? В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
— Ты только пойми эту подлость барскую! Мне, мне — Леониду Александровичу Печерникову, — посмели сказать,
что я захотел проехать на даровщинку! И все сразу полетело к черту, — все понимание нашей неоплатной задолженности перед трудовым народом, все благородно-либеральные фразы… Господа!
Что Же это? Только на слова вы мастера? А чуть
до дела, — дрейфуем позорнейшим образом?
— Господа! Я поражен! Я потрясен! Убежден,
что и вы все,
до последнего человека, разделяете со мною жгучее негодование по поводу происшедшего…
Иные из его питомцев оставались студентами
до седых волос, — либо потому,
что за кутежами, скандалами и дуэлями никак не могли удосужиться кончить курс, либо потому,
что им нравилась вольная студенческая жизнь, — благо родители богаты и не торопят с окончанием.
Ботанику читал профессор Руссов, но его студенты-медики не посещали: он и сам полагал,
что студентам-медикам не
до ботаники, — слишком много более нужных для них предметов, экзаменовал только для проформы, и экзамены у него были сплошным собранием анекдотов.
С другом,
что ли,
до утра
По душе бы поболтать?
— Я этого не думаю. Конечно, с уверенностью трудно еще сказать, тем более,
что до сих пор все ваши рассказы взяты из одной сферы — детской жизни. Но, основываясь на этих рассказах, я все-таки думаю,
что вы ошибаетесь.
У меня составилось свое особое мнение о деле, мне захотелось его высказать.
До той поры мне ни разу еще не приходилось выступать публично. Попросил председателя записать меня. Очень волновался в ожидании выступления. Больше всего боялся: вдруг забуду,
что хотел сказать!
— «Ишь, — говорят, — тоже фершал выискался!» — продолжал он. — «Иди, иди, — говорят, — а то мы тебя замуздаем по рылу!» — «
Что ж, — говорю, — я пойду». Повернулся, — вдруг меня сзади по шее. Бросились на меня, зачали бить. Я вырвался, ударился бежать. Добежал
до конторы. Остановился: куда идти? Никого у меня нету… Я пошел и заплакал. Думаю: пойду к доктору. Скучно мне стало, скучно: за
что?
Благодарю судьбу
до сих пор,
что мне долго приходилось дрожать перед редакторскою палочкою,
что, уж получив имя, несколько раз браковался редакциями.
Но однажды отношение ко мне выразилось
до того ясно, ко мне так определенно поворачивались спиною,
что я встал и ушел, ни с кем не прощаясь, и с тех пор перестал ходить к ним.
— Если бы я знал, — прибавил Короленко, —
что рассказ дойдет
до него, я, конечно. Переменил бы фамилию.
Письмо одного начинающего автора: пишет,
что если не получит ответа
до 14 марта, то застрелится.
Та глубокая печаль, печаль о не своем горе, которая была начертана на этом лице, была так гармонически слита с ее личною, собственною ее печалью,
до такой степени эти две печали сливались в одну, не давая возможности проникнуть в ее сердце, даже в сон ее чему-нибудь такому,
что бы могло нарушить гармонию самопожертвования, которое она олицетворяла, —
что при одном взгляде на нее всякое страдание теряло свои пугающие стороны, делалось делом простым, легким, успокаивающим и, главное, живым,
что вместо слов: „как страшно!“ заставляло сказать: „как хорошо! как славно!“»