Неточные совпадения
Но
то, что я тут описываю, было пятьдесят лет назад и
больше.
И вместе с
тем была у мамы как будто
большая любовь к жизни (у папы ее совсем не было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у папы). И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
Папа, — взрослый человек, доктор, отец
большой семьи, — перед
тем, как ехать на практику, приходил к дедушке и почтительно говорил...
Постоянно мы встречались, и постоянно он меня лупил и с каждым разом распалялся все
большею на меня злобою; должно быть, именно моя беззащитность распаляла его. Дома ужасались и не знали, что делать. Когда было можно, отвозили нас в гимназию на лошади, но лошадь постоянно была нужна папе. А между
тем дело дошло уже вот до чего. Раз мой враг полез было на меня, но его отпугнул проходивший мимо
большой, гимназист. Мальчишка отбежал на улицу и крикнул мне...
Миша под секретом рассказал это Володе, Володя без всякого секрета — старшим братьям, а
те с хохотом побежали к Варваре Владимировне и девочкам и сообщили о моих видах на Машу. И вдруг — о радость! — оказалось: после чая Маша сказала сестре Оле, что, когда будет
большая, непременно выйдет замуж за меня.
Но самое замечательное, самое непонятное и всего
больше поражавшее мой ум было в нем
то, что он только очень редкие фразы говорил по-русски,
больше же всего говорил на великолепном французском языке, хотя кругом ни одного француза не было.
Увлечение мое морской стихией в
то время давно уже кончилось. Определилась моя
большая способность к языкам. Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором и буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
Алкида некогда, с которым в силе
Никто б равняться не посмел,
Богини две, явившися, спросили,
Какой себе желает он удел.
Одна из них была почти совсем нагая,
Со взором наглым и живым;
Себя самодовольно озирая,
Она явилася пред ним.
«Если бы, — она сказала, —
Ты последовал за мной,
То тебе б я показала,
Как приятен моя покой.
Ты примеру
большей части
Человеков подражай,
И в несчастья, как и в счастья,
Лишь меня ты призывай».
2 марта мы узнали, что царь убит в Петербурге бомбой. Все
большие события, и радостные и печальные, на гимназической нашей жизни прежде всего отзывались
тем, что вместо уроков, нас вели на благодарственный молебен или на панихиду и потом отпускали по домам. Так что нам всегда было удовольствие.
Больше всего в
то время я дружил с Витькою-Малым. Он был на пять лет моложе меня, — мальчишка приземистый, очень сильный, с насупленными бровями.
Долго мы препирались, подошли другие девочки. Я требовал, чтоб они тут не делали дома, — стройте в Телячьем саду или на другом конце сада. Но девочки видели наш прекрасный дом и не могли себе представить, как можно такой дом построить и другом месте, а не в этой же канаве. Меня разъярило и
то, что наше убежище открыто, и еще
больше, что задорные Инна и Маня не исполняют моих требований, а за ними и другие девочки говорят...
Наконец, мы помирились с девочками и в
той же канаве сообща стали строить
большой дом. Выстроили, целых две недели пользовались им, до нашего отъезда.
Мы с товарищем Фомичевым ушли подальше в
большую аллею, чтоб нас нельзя было увидеть из окон дома. Я вынул из кармана коробочку папирос, — сегодня купил: «Дюбек крепкий. Лимонные». Взяли по папироске, закурили, Фомичев привычно затягивался и пускал дым через нос. У меня кружилась голова, слегка тошнило, я
то и дело сплевывал. Фомичев посмеивался...
Они все трое сидели в классе вместе; выражали на лице насмешливое презрение к
тому, что говорили учителя За честь считали по латинскому и по греческому языкам знать еле-еле на тройку, а по математике, физике, истории знать гораздо
больше, чем требовалось. Их отношение ко мне очень меня обижало, и самолюбие мое страдало жестоко. Вот что нахожу у себя в тогдашнем дневнике...
Пана, по-видимому, для
того ко мне переселился, чтобы
больше сблизиться со мною. Ему как будто хотелось, чтобы между нами установились близко-дружеские, товарищеские отношения.
Как я в первый раз был пьян. — Именьице наше было в двух участках: пахотная земля с усадьбою лежала совсем около железнодорожного пути, а по
ту сторону пути, за деревнею Барсуки, среди других лесов было и нашего леса около сорока десятин. В глубине
большой луговины, у опушки, стоял наш хутор — изба лесника и скотный двор. Скот пасся здесь, и каждый день утром и вечером мы ездили сюда за молоком.
Папа радовался на меня в спорах, его глаза часто весело загорались при каком-нибудь удачном моем возражении или неожиданно для него обнаруженном мною знании. Однако ему, видимо, все страшнее становилось, что, казалось бы, совершенно им убежденный, я все же не отхожу от
темы о боге, все
больше вгрызаюсь в нее.
— После
того, что ты сегодня сделал, я тебя
больше не знаю и не хочу знать! Я тебя своим сыном не признаю. Ты мне
больше не сын! Развратитель детей, негодяй! Проклинаю тебя!!
В 1898 году он пишет в дневнике: «Радостно
то, что положительно открылось в старости новое состояние
большого, неразрушимого блага.
Вот я сейчас сказал: «Три любимые девушки»… Да, их было три. Всех трех я любил. Мне
больше всех нравилась
то Люба,
то Катя,
то Наташа, чаще всего — Катя. Но довольно мне было видеть любую из них, — и я был счастлив, мне
больше ничего не было нужно. И когда мне
больше нравилась одна, у меня не было чувства, что я изменяю другим, — так все-таки много оставалось любви и к ним. И при звуке всех этих трех имен сердце сладко сжималось. И сжимается сладко до сих пор.
Потом директор благоговейно вскрывал
большой, запечатанный сургучными печатями конверт, присланный из округа, и громко диктовал нам —
темы для сочинения, математические задачи или текст для перевода.
Орест Миллер не был крупным ученым и в истории науки имени своего не оставил. Наибольшею известностью пользовалась его книга «Русские писатели после Гоголя», собрание публичных лекций о новых писателях — Тургеневе, Льве Толстом, Достоевском, Гончарове и т. д., — статей журнально-критического типа. Он был страстным почитателем Достоевского, с
большим наклоном к старому, чуждающемуся казенщины славянофильству. В
то время ходила эпиграмма...
После
больших хлопот и хождений по начальству Оресту Миллеру удалось основать при университете студенческое Научно-литературное общество, где студенты выступали с рефератами на научные и литературные
темы.
Чем меньше женщину мы любим,
Тем больше нравимся мы ей.
Когда я бывал у Вильмсов, меня всегда поражала несколько смущала атмосфера кипящей мысли, остроумных замечаний,
больших знаний, каких-то совсем других вопросов, чем
те, какими жил я, совсем других любимцев мысли и поэзии. Гаврила Иванович держался со мною радушно даже любовно, но я с обидою чувствовал, что я забавляю его как образец банальнейшего миросозерцания, которое заранее можно предвидеть во всех подробностях. Мои азартные попытки спорить с ним кончались, конечно, полным моим поражением.
Попасть в
то время на женские курсы стоило
больших усилий, напряженной борьбы с родителями и общественным мнением.
— Но раз ты ничего
больше не имеешь возразить,
то ты не имеешь права продолжать настаивать на своих взглядах, ты обязан честно и прямо от них отказаться. Ведь мы тут занимаемся не словесным фехтованием, а ищем истину!
Очень скоро с литературных и моральных
тем мы перешли на
темы общественные, — они
больше всего занимали всех.
А правительство всячески душит эти глубоко народные формы коллективизма, теряет возможности, которые никогда уже
больше не смогут повториться, и насаждает у нас капитализм, грозящий ввергнуть Россию в
те же бедствия пауперизма, от каких погибает Западная Европа.
В
большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского „Гефсиманская ночь“, запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности
того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата пап, костры инквизиции…
А в таком случае — такая ли уж
большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до
того? В дело нет
больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай
то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.
Еще
больше меня в этом отношении заинтересовали цитаты из Плеханова, которые приводил докладчик, — я о Плеханове до
того времени ничего не слышал.
Через год Гаршин умер. В воспоминаниях о нем некий Виктор Бибиков, незначительный беллетрист
того времени, во свидетельство
большой популярности Гаршина среди молодежи рассказывал: когда они с Гаршиным возвращались с похорон Надсона и зашли в трактир выпить рюмку водки, огромная толпа студентов окружила Гаршина, устроила ему овацию и хотела качать, и ему, Виктору Бибикову, с трудом удалось отговорить студентов.
Так он мне. Если же Печерников говорил „на
ту сторону“,
то без разговоров переходили. И так во всем. Я не хотел ему подчиняться, но подчинялся невольно. И
большого труда стоило вести собственную свою нравственную линию под его мефистофелевской усмешкой и уменьем неопровержимо доказать правильность своего мнения.
Пора было подумать о кандидатской диссертации и решить, к какому профессору обратиться за
темой. Меня
больше всего привлекал на нашем историческом отделении профессор В. Г. Васильевский, читавший среднюю историю. У него я и собирался писать диссертацию. Но я уже рассказывал: после позорнейшего ответа на его экзамене мне стыдно было даже попасться ему на глаза, не
то, чтобы работать у него.
Чем
больше у бурша было дуэлей,
тем было для него почетнее; шрамами и рубцами он гордился, как орденами.
Если нам, русским, приходилось постоянно терпеть задирания и часто прямые оскорбления,
то еще в
большей мере все это выпадало на долю евреев. Конечно, подавляющее большинство корпорантов были антисемиты, еврею почти немыслимо было попасть в корпорацию равноправным товарищем баронов Икскулей и Тизенгаузенов. Оскорбляли и задирали евреев где только и как было можно. И на этой почве, как реакция, вырабатывались очень своеобразные типы.
— Да, Но и кроме
того. Я не знаю, мне кажется, у меня хватит сил не
больше, как еще на два, на три рассказа.
У меня составилось свое особое мнение о деле, мне захотелось его высказать. До
той поры мне ни разу еще не приходилось выступать публично. Попросил председателя записать меня. Очень волновался в ожидании выступления.
Больше всего боялся: вдруг забуду, что хотел сказать!
Нужно было только стараться, чтобы выйти по крайней мере поменьше шарлатаном, взять как можно
больше из
того, что предлагалось, — и поэтому работать, работать.
А. И. Иванчин-Писарев, заведывавший редакцией «Русского богатства», передал мне приглашение редакции бывать на «четвергах», еженедельно устраивавшихся редакцией для своих сотрудников. Это была для меня радость,
больше всех других радостей, так обильно сыпавшихся на меня в эти месяцы; самой желанной, самой дорогой и близкой литературной средой была в
то время литературная группа, во главе которой стояли Н. К. Михайловский и В. Г. Короленко.
Но в
то время идеи эти
большого распространения не получили.
Он ужасно страдал — и с
тем большею враждою относился к приверженцам нового учения.
— Я ничего не имею против
того, чтобы поместить примечание. Но подумайте, нужно ли оно? У
большой публики оно вызовет только недоумение: ей совершенно чужды наши маленькие разногласия и споры, оттенки наших мнений ей совсем непонятны. Боюсь, что вы поставите себя в смешное положение.
Я повел агитацию за расширение
тем собеседований в кружке, за
большее внимание к общественности и кипевшей кругом жизни.
Знал я другую писательскую жену. Прочтет ей муж свой рассказ, она скажет: «Недурно. Но Ванечка Бунин написал бы лучше». Или: «Вот бы эту
тему Антону Павловичу!» А писатель был талантливый, со своим лицом. И он вправе был бы сказать жене: «Суди меня, как меня, и оставь в покое Чехова и Бунина». Для Александры Михайловны Леонид Андреев был именно родным, милым Леонидом Андреевым, ей не нужен он был ни меньшим, ни
большим, но важно было, чтобы он наилучше дал
то, что может дать.
— Так вы играете «человека»
большим, могучим, не сдающимся перед роком? Вот! Вот именно так и надо его играть! А
то все обо мне говорят: «пессимист»!
Воротившись домой, пили чай. В углу залы был
большой круглый стол, на нем лампа с очень
большим абажуром, —
тот уголок не раз был зарисован художниками. Перешли в этот уголок. Софья Андреевна раскладывала пасьянс… Спутник наш, земец Г., сходил в прихожую и преподнес Толстому полный комплект вышедших номеров журнала «Освобождение», в
то время начавшего издаваться за границей под редакцией П. Б. Струве.
Сделали мы собрание вышеперечисленных писателей. Выслушали нас очень настороженно. Все находили очень неудобным, что писатель сразу ничего не будет получать за свое издание. Удалось их убедить примером на мне самом. Я им сказал, что никогда с издателями не имел дела, издаю сам, получаю со склада комиссионный расчет каждый месяц и благодаря этому имею определенную ренту в 1000–2000 руб. в месяц, а
то и
больше. Неужели же это не удобнее, чем получить сразу 4–5 тысяч и не знать, когда получишь еще что-нибудь?
— Вы первый, Иван Алексеевич, не станете ничего писать, подлаживаясь к кому бы
то ни было. И это ваша великая заслуга, Подлаживание не будет художественно ценным, и мы его все равно не примем, а если в противовес «Шиповникам» и «Землям» мы создадим центр, куда потянется все живое в литературе, все любящие жизнь и верящие в будущее,
то этим мы сделаем
большое и важное дело.