В большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского „Гефсиманская ночь“, запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата пап, костры инквизиции…
Лилось вино. Лились речи, по тогдашнему времени, конечно, совершенно «недозволенные цензурою». Было уютно, хорошо, дружно. Подвыпивший старичок-редактор слушал, моргал глазами, — расчувствовался и со стаканчиком вина поднялся, чтобы тоже сказать речь. И сказал...
«Мир божий» отказался поместить рассказ, и секретарь редакции, Ангел Иванович Богданович, откровенно сознался мне, что напечатать рассказ они боятся: он, несомненно, вызовет большую полемику — и обратит на их журнал внимание цензуры.
Статья была напечатана более полутора лет назад с журнале «Начало», закрытом цензурою на пятой книжке, Михайловский выкопал теперь эту статью и с неистовою резкостью обрушился на нее, — точнее, на комментарии Богучарского к одному месту из Глеба Успенского.
Я хотела было подписаться «современная мать» и колебалась, но остановилась просто на матери: больше красоты нравственной, Дмитрий Федорович, да и слово «современная» напомнило бы им «Современник» — воспоминание для них горькое ввиду нынешней цензуры…
Следующий стих не выдержал бы даже и самой снисходительной цензуры и вызвал единодушный взрыв хохота, явившись, очевидно, импровизацией, только что созданной запевалой, который, под смех товарищей, крутил себе усы с видом артиста, привыкшего к такому успеху у своей публики.
Но не думайте, что дело сводилось только к этой цензуре. Цензур совершенно самостоятельных было несколько. Театральная цензура находилась в Третьем отделении. Кроме того, значились еще три отдельные цензуры, с которыми надо было постоянно возиться.
Более серьезное отношение являлось невозможным, особенно «Курьеру» — газете с предварительной цензурой, где каждая статья с предубеждением прочитывалась цензором: его пугал один веявший в газете дух В.А. Гольцева.
Есть мнение, что состояние бреда исключительно, но не интимно, а даже и ценно как раз тем, что человеческое сознание самого себя тут обнажается (высвобождается) чуть ли не до самых глубинных ходов генетической памяти: ты вмещаешь больше, чем вместил. Есть мнение, что в состоянии бреда, освобожденный, мол, от цензуры своего века, ты способен воспринимать и способен слышать прошлое, мало того — жить им.