Кажется, самое раннее из моих воспоминаний, — вкусовое. Пью с блюдечка чай с молоком, — несладкий и невкусный: я нарочно не размешал сахара. Потом наливаю из кружки остатки с пол блюдечка, — густые и сладкие. Ярко помню острое, по всему телу расходящееся наслаждение от сладкого. «Царь, наверное, всегда пьет такой чай!» И я думаю: какой счастливец царь!
— Раз ты чувствуешь, что это твое призвание, то противиться ему, конечно, не следует. Хорошо, будь моряком. Но ты кем хочешь быть, — матросом, чтобы только мыть шваброй полы на корабле, или капитаном, чтобы управлять кораблем?
Помнятся усадьбы дворянские. Разные: одни с просторными комнатами и блестящими полами, широкие каменные террасы, заросшие диким виноградом, липовые аллеи и цветники; другие усадьбы — с маленькими домиками, крытыми тесом, с почерневшими и шаткими деревянными террасами, с дворами, густо заросшими крапивою. Но везде одинаково — ощущение своего барственного происхождения и непохожести своей на мужиков.
Опьяняло душу это наслаждение быстрого, беструдного и слитного кружения, похожего на совместный полет в ритмически-колеблющихся, музыкальных пространствах.
Огромный старинный барский дом с несчетным количеством комнат. Полы некрашеные, везде грязновато; в коридоре пахнет мышами. На подоконниках огромных окон бутылки с уксусом и наливками. В высокой и большой гостиной — чудесная мебель стиля ампир, из красного дерева, такие же трюмо, старинные бронзовые канделябры. Но никто этому не знает цены, и мы смотрим на все это, как на старую рухлядь.
На стене портреты в рамках, среди них много дагерротипов: слепое серебряное поле, и только если смотреть сбоку, то видны дамы в буклях и кринолинах, мужчины во фраках, с маленькими бачками.
И вот после обеда я торжественно закурил папиросу. «Лимонные. Дюбек крепкий». Принес из сада. Девочки стояли вокруг и смотрели. Я смеялся, морщился, сплевывал на пол. Папа молча ходил из столовой в залу и назад, — серьезный и грустный, грустный. Иногда поглядит на меня, опустит голову и опять продолжает ходить.
Эти два богатыря, Герасим и Петр, изнывали от избытка своей силы; как Святогору, грузно им было от их силушки, как от тяжкого бремени. Проработав неделю тяжелую работу, они воскресными вечерами ходили по полям и тосковали. Помню один такой вечер, теплый, с светящимися от невидимой луны облаками. Мы с Петром и Герасимом сидели на широкой меже за лощинкой, они били кулаками в землю и говорили...
Уже за несколько дней началась подготовка к вечеру. Мы все чистили миндаль для оршада, в зале и гостиной полотеры натирали воском наши крашеные (не паркетные) полы. Мама приезжала из города с пакетами фруктов и сластей. У всех много было дел и забот.
Помню Наташу в тот вечер, — в белом коротком платье с широкою голубою лентою на бедрах, быстро семенящие по полу детски-стройные ножки в белых туфельках и белых чулках. И когда для вальса или польки она клала руку мне на плечо, ее лицо переставало улыбаться, и огромные глаза становились серьезными и лучистыми, как у мадонны.
Как-то подозвал меня к себе в гимназии учитель Михаил Александрович Горбатов. В нашем классе он не преподавал и, кажется, был папиным пациентом. Он мне предложил репетировать одного из своих учеников, четвертоклассника Поля, сына генерала. И прибавил...
Я лежал навзничь на полу нашей комнаты, раскинув руки, и слабо стонал и шептал запекшимися губами: «Люба!» И Люба невидимо приходила и клала белую руку на мой горячий лоб. Раз неожиданно открылась дверь, и вошел Миша. Я вскочил с пола, а он удивленно оглядел меня.
А мама в это время, под хлещущим дождем, стояла в темных полях над рекою и поджидала милого своего сынка. Мама думалась, и девушки-сестры, и Катя Конопацкая. Как я теперь увижу ее, как буду смотреть в ее милые, чистые глаза? И быстрый говорок погано отстукивал в голове мутившейся от похмелья...
Дома в Туле: после грязи, тесноты, некрашеных полов и невкусной еды — простор, чистота, вкусная еда. Помню, раз, после обеда: были ленивые щи со сметаной и ватрушками, жареные цыплята с молодым картофелем и малосольными огурцами. Сел после обеда в кресло с газетой, закурил, — и всего охватило блаженство: как хорошо жить на свете! Особенно, — когда жареные цыплята и малосольные огурцы!
Была паника. Пастухи отказывались гонять скотину в лес. В дальние поля никто не ходил на работу в одиночку. Раз вечером у нас выдалось много работы, и Фетису пришлось ехать на хутор за молоком, когда солнце уже село. Он пришел к маме и взволнованно заявил...
Погода по-прежнему была сверкающая, в раскрытые окна глядела налитая солнцем зелень сада, по блестящим полам медленно двигались под сквознячком легкие стаи пушинок от тополей. В душе было послеэкзаменационное чувство огромного облегчения и освобождения; впереди — Петербург, студенчество; через две недели — к Конопацким. И я писал...
Мягкое покачивание городской пролетки, серебристо-зеленые волны по ржи, запах полевых цветов, конского пота и дегтя, — милый запах, его вечно будет любовно помнить всякий, кто путешествовал на лошадях по родным полям.
Юля при этом грустно смотрела, а у Мани и Инны горели глаза: с каким бы восторгом они вместе со мною покинули «родные поля» и поехали в неизвестную даль, какие бы там ни оказались злые люди!
Такою напыщенною, фальшивою чепухою я с наслаждением заполнял страницы дневника и поливал их самыми искренними слезами жалости к самому себе. Через несколько месяцев я записал в дневнике...
— Ну, а Тютчева, конечно, вы совсем не знаете. Ну, говорите, — знаете? «Еще в полях белеет снег» в хрестоматии учили, а еще что знаете? Нет? Неужели больше ничего не знаете?
Поздно все разошлись. Сашка остался спать на моей постели. Я спал у Миши. Утром встал. Голова болит, тошнит, скверно. Весь пол моей комнаты — липкий от рвоты и пролитой водки, рвота на одеяле и подушке, разбитая четверть в углу, на тарелках склизкие головки и коричневые внутренности килек…
Воротившись с каникул осенью, мы, по старой привычке, спешили в читальню, открывали дверь и в изумлении останавливались: вместо читальни был большой, великолепно оборудованный… ватерклозет! Кафельный пол, белые писсуары, желтые двери уютных каюток. Нужно же было придумать! Ходила острота, что в Петербургском университете произошли две соответственных перемены: вместо Андреевского — Владиславлев и вместо читальни — ватерклозет.
По улицам ходил он в черной шляпе с широкими полями и в крылатке, похожей на испанский плащ; черные длинные кудри, огненные глаза, — настоящий оперный разбойник!
Это писалось в то время, когда молодежь толпами уходила в марксизм именно потому, что он широко открывал двери личному почину и инициативе, что указывал широкое поле деятельности для всякого, кто не боялся жертв и был готов идти на них.
Танцевали. После ужина фурор произвела русская, которую проплясали А. И. Иванчин-Писарев и С. Н. Южаков. Красавец Иванчин, в золотых очках, с скрещенными на груди руками, надвигался на свою даму, молодецки поводя плечами. Даму изображал Южаков — огромный, грузный, красноносый; он стыдливо уплывал от своего кавалера, кокетливо придерживая пальцами, как фартук, полы длинного сюртука.
Боборыкин в своих воспоминаниях об Андрееве, описывая чтение им «Красного смеха», говорит, что писатель тогда «только что вернулся с кровавых полей Маньчжурии».
Перед глазами еще тень беспокойно-страстного Царя-Голода, с глазами, горящими огнем кровавого бунта, смутное движение трупов на мертвом поле, зловещие шепоты: «Мы еще придем!
Мы нервно хохотали. Тарантас свернул с Киевского шоссе и покатил по проселку. Вдалеке по полям быстро шел какой-то человек с двумя детьми. Вот — известные по снимкам две башенки при въезде в яснополянскую усадьбу. Мы покатили по длинной березовой аллее.
Далеко понеслось громкое хлопанье по всем окрестным полям и нивам, сливаясь в беспрерывный гул; дымом затянуло все поле, а запорожцы всё палили, не переводя духу: задние только заряжали да передавали передним, наводя изумление на неприятеля, не могшего понять, как стреляли козаки, не заряжая ружей.
Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского.