Неточные совпадения
Конечно, такое искусство не есть
лишь неотъемлемая принадлежность
одной философской музы Платона, оно вообще связано с определенным стилем философствования.
На это нельзя ответить
одним умозрением (как обычно принято думать) или же опытом имманентным, на это можно ответить
лишь новым опытом, расширением и преобразованием опыта, предполагая, конечно, что наше космическое естество узнает особым, совершенно неопределимым и ни к чему не сводимым чувством область иного мира, для него «сверхъестественную».
Поэтому-то нет и не может быть никакого «духовного знания», опирающегося на метод, для познания Бога (а не
одного лишь божественного).
Она не может сообщаться внешне, почти механически, как знание, ею можно
лишь заражаться — таинственным и неисследимым влиянием
одной личности на другую; в этом тайна значения религиозных личностей, — пророков, святых, самого Богочеловека в земной Его жизни.
Оккультизм есть
лишь особая область знания, качественно отличающегося от веры [Для примера вот
одно из многих суждений этого рода: «Тайное знание» подчиняется тем же законам, как и всякое человеческое знание.
Радикальный рационализм Гегеля, конечно, приводит его к полному пренебрежению чувства (как и вообще непосредственного переживания, — вспомним первую главу «Феноменологии духа»), в нем он видит
одну лишь субъективность.
Так называемая терпимость может быть добродетелью, и становится даже высшею добродетелью, чем нетерпимость,
лишь тогда, когда она питается не индифферентным «плюрализмом», т. е. неверием, но когда она синтетически (или, если угодно, «диалектически») вмещает в себе относительные и ограниченные полуистины и снисходит к ним с высоты своего величия, однако отнюдь не приравниваясь к ним, не сводя себя на положение
одной из многих возможностей в «многообразии религиозного опыта».
Двоякою природой религиозной веры — с
одной стороны, ее интимно-индивидуальным характером, в силу которого она может быть пережита
лишь в глубочайших недрах личного опыта, и, с другой стороны, пламенным ее стремлением к сверхличной кафоличности — установляется двойственное отношение и к религиозной эмпирии, к исторически-конкретным формам религиозности.
Особую разновидность естественной религии, или «религии вообще», составляет так наз. теософическая доктрина, согласно которой все религии имеют общее содержание, говорят
одно и то же, только разным языком, причем надо отличать эзотерическое учение, ведомое
лишь посвященным, и экзотерическое, существующее для profanum vulgus [Непосвященная толпа (лат.) — выражение Горация («Оды», II, 1,1)]; различия символики и обряда, обусловливаемые историческими причинами, существуют только во втором, но не в первом.
И здесь снова выступает огромное значение уже кристаллизованного, отлившегося в догматы, культ и быт церковного предания, исторической церкви, которая всегда умеряет самозваные притязания от имени «церкви мистической», т. е. нередко от имени своей личной мистики (или же, что бывает еще чаще и особенно в наше время,
одной лишь мистической идеологии, принимаемой по скудости мистического опыта за подлинную мистику).
Она определяет ту его внешнюю границу, за которую невозможно отклоняться, но она отнюдь не адекватна догмату, не исчерпывает его содержания, и прежде всего потому, что всякая догматическая формула, как уже сказано, есть
лишь логическая схема, чертеж целостного религиозного переживания, несовершенный его перевод на язык понятий, а затем еще и потому, что, возникая обычно по поводу ереси, — «разделения» (αϊρεσις — разделение), она преследует по преимуществу цели критические и потому имеет иногда даже отрицательный характер: «неслиянно и нераздельно», «
одно Божество и три ипостаси», «единица в троице и троица в единице».
Объективный, кафолический характер религиозного переживания, отличающий его от музыки
одних лишь настроений, от субъективности с ее психологизмом, именно и требует догматической кристаллизации.
Учения Платона и Аристотеля в интересующем нас отношении противополагаются
лишь как два различных вида
одного и того же рода, не в своем что, но по своему как.
Все эти четыре вида природы суть
лишь разные аспекты, моменты или положения единой природы: все есть
одно, и все есть Бог; поэтому метафизика Эриугены принципиально сближается с учением Плотина об отношении Единого и мира.
Абсолютный нуль бытия, как
одна лишь чистая его возможность без всякой актуализации, остается трансцендентен для твари, которая всегда представляет собой неразложимый сплав бытия и небытия.
«Следовательно, вторая потенция, выделившаяся для себя, еще не может называться Богом, она восстановляется в своем божестве,
лишь когда первая и третья потенции снова восстановляются к себе, т. е. восстановляется их единство — в конце творения, и так как она чрез преодоление противоположного бытия также делается господом этого бытия, как первоначально был только Отец, то и она становится личностью, как и Отец был первоначально только
один личностью, она есть Сын, который имеет равное господство с Отцом.
Закономерность существует
лишь для твари и в конце концов только
одна — воля Божия.
Различные эти определения не содержат противоречия, отражая
лишь разные способы постижения
одной и той же сущности.
Вполне внеидейного или антиидейного бытия не существует [Поэтому я отказываюсь принять категорию вполне антиидейных существ, как бы сгустков
одного лишь небытия, которую устанавливает кн.
Воскресение с телом есть переход от
одного сна к другому, как бы
лишь перемена ложа; истинное же воскресение вполне освобождает от тела, которое, имея природу противоположную душе, имеет и противоположную сущность (ούσίαν).
Те самые эллины, которые проявляли благочестие к «неведомому Богу» — οίγνώστφ θεώ, сродному плотиновскому трансцендентному «Εν, «услышав о воскресении мертвых,
одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» (Деян. ап. 17:32), и
лишь Дионисий, имени коего приписываются величественные «Ареопагитики», сделался слушателем Павла и тем стал родоначальником нового, христианского эллинизма.
Однако это значило бы не только экзегетически насиловать данный новозаветный текст, но и не считаться со всем духом Ветхого Завета, с его явным телолюбием и телоутверждением; пришлось бы, в частности, сплошь аллегоризировать и священную эротику «Песни Песней», которая отнюдь не представляет собой
одну лишь лирику или дидактику, но проникнута серьезнейшим символическим реализмом.
Лишь в нем
одном из всех мировых религий тело не гонится, но прославляется, ибо Христос есть Спаситель не только душ от греха, но, вместе с тем и тем самым, и «Спаситель тела».
Как закруглилась бы фихтевская космогония, совершающаяся путем отражения я в зеркале не-я, если бы можно было обойтись
одними логическими импульсами и не надобился еще тот досадный «внешний толчок» [В «философии хозяйства» Булгаков писал: «Более всего Фихте повинен в том, что он уничтожает природу, превращая ее
лишь в не-л и в «aüssere Anstoss» (внешний толчок> для я, и тем самым всю жизненную реальность оставляет на долю я» (Булгаков С. Н. Философия хозяйства.
Поэты и художники
одни лишь видят и знают эту космическую Афродиту, ее самолюбование, влюбленность природы в свою идею, творения в свою форму.
Отсюда следует, между прочим, что самая эта антитеза духа и тела, столь излюбленная у метафизиков и моралистов, выражает собой не изначальную сущность тела, но
лишь известную его модальность, определенное состояние телесности (или, что в данном случае есть
одно и то же, духовности), но не ее существо; отсюда понятна и неизбежная ограниченность и связанная с нею ложность одинаково как спиритуализма, так и материализма, в которых допускается
одна и та же ошибка: модальность, состояние, смешивается с самым существом телесности и сопряженной с ней духовности.
Как глубь недвижимая в мощном просторе
Все та же, что в бурном волнении, —
Дух ясен и светел в свободном покое,
Но тот же и в страстном хотении.
Свобода, неволя, покой и волнение
Проходят и снова являются,
А он все
один, и в стихийном стремлении
Лишь сила его открывается.
Ева не могла остаться в качестве
одной лишь идеальной возможности внутри Адама, ибо тогда он не ощутил бы ее как телесность, а через то не опознал бы и своего собственного тела.
Люди «
одни из тварей, кроме способности к разуму и слову, имеют еще чувственность (το αισθητικό ν), которая, будучи по природе соединена с умом, изобретает многоразличное множество искусств, умений и знаний: занятие земледелием, строение домов и творчество из не-сущего (προάγειν ёк μη οντων), хотя и не из совершенно не сущего (μη ёк μηδαμώς όντων) — ибо это принадлежит
лишь Богу — свойственно
одному лишь человеку…
Бог лишил их и «плодов древа жизни», ибо они могли бы давать
лишь магическое бессмертие; без духовного на него права, и оно повело бы к новому падению [Как указание опасности новых люциферических искушений при бессмертии следует понимать печальную иронию слов Божьих: «вот Адам стал как
один из нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от древа жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (3:22).].
Не то чтобы христианство вышло из
одного только иудейства, оно в такой же степени имеет в качестве своей предпосылки и язычество;
лишь потому его возникновение есть великое всемирно-историческое событие» (ib., 78).
Очевидно также, что и для тех, кто видит в язычестве
лишь исключительное откровение Второй Ипостаси, существует только
одно средство справиться с богинями — это подвергнуть их нейтрализующему их пол истолкованию, как и делает, напр...
Во Христе человечество принесло покаяние и жертву, возродилось и стало соответствовать воле Божией. Оно сделалось иным, и притом стало выше по существу (хотя и не по состоянию), чем было в раю, насколько новый Адам выше и больше первого. Потому и с этой стороны должна быть отвергнута оригеновская идея апокатастасиса,
одного лишь восстановления прежнего, без создания нового.
Воскрешением предполагается не только полнейшее подобие, но и нумерическое тожество: не два одинаковых повторения
одной и той же модели, в сущности друг другу совершенно чуждых, но восстановление той же самой, единой,
лишь временно перерванной жизни.
Иначе говоря, смерть, в которой Федоров склонен был вообще видеть
лишь род случайности и недоразумения или педагогический прием, есть акт, слишком далеко переходящий за пределы этого мира, чтобы можно было справиться с ней
одной «регуляцией природы», методами физического воскрешения тела, как бы они ни были утонченны, даже с привлечением жизненной силы человеческой спермы в целях воскрешения или обратного рождения отцов сынами (на что имеются указания в учении Федорова).
«И обратилась женщина к Саулу, говоря: зачем ты обманул меня? ты — Саул» (ей стало это ясно из того, что только к Саулу мог явиться подлинный дух самого пророка, а не
один лишь астральный призрак).
Символическое искусство не разрывает связи двух миров, как это делает эстетический идеализм, примиряющийся на
одной лишь художественной мечтательности, — оно прозревает эту связь, есть мост от низшей реальности к высшей, ad realiora.
В
одном лишь трудно сомневаться, именно что искусству суждено еще загореться религиозным пламенем.
Разрешение религиозной проблемы в плоскости
одной только этики означало бы
лишь бессилие перед нею.
История свершится не тем, что падут великие державы и будет основано
одно мировое государство с демократией, цивилизацией и социализмом, — все это, само по себе взятое, есть тлен и имеет значение
лишь по связи с тем, что совершается в недрах мира между человеком и Богом.