Неточные совпадения
«Вем человека о Христе, который вознесен был на третье небо» [2 Кор. 12:2.]… Читали ли эти слова? задумывались ли, что они означают? Если это не бред или самообман, если правда то, что
здесь написано, и было, как написано, то что
же это значит для видавшего? каким взором должен был он смотреть на мир после виденного, когда небо открылось!..
Кто не хочет принять
здесь единственно простой и естественной (но почему-либо для него метафизически недопустимой) гипотезы религиозного реализма, тот должен противопоставить ей теорию массовых галлюцинаций и иллюзий или
же… «выдумки жрецов»!
Знание строго монистично, — в его пределах, которые суть в то
же время и пределы имманентного, гносеологически нет места вере, она не имеет
здесь себе онтологического основания.
Здесь приносится жертва собою и миром (что означает тут одно и то
же) ради сверхмирного и премирного, — ради Отца, который на небесах.
Учение Канта о «разумной вере» страдает половинчатостью, это полувера-полуразум: хотя ею переступается область познаваемого разумом, но в то
же время разум не хочет отказаться от своего господства и контроля и в этой чуждой ему области [Для противоречивости и двойственности идей Канта в вопросе о вере характерна глава «Критики практического разума» под заглавием: «Каким образом возможно мыслить расширение чистого разума в практическом отношении, не расширяя при этом его познания как разума спекулятивного?»
Здесь «теоретическое познание чистого разума еще не получает прироста.
И
здесь снова выступает огромное значение уже кристаллизованного, отлившегося в догматы, культ и быт церковного предания, исторической церкви, которая всегда умеряет самозваные притязания от имени «церкви мистической», т. е. нередко от имени своей личной мистики (или
же, что бывает еще чаще и особенно в наше время, одной лишь мистической идеологии, принимаемой по скудости мистического опыта за подлинную мистику).
Здесь, как и во многих случаях в религиозной жизни, мы наталкиваемся на антиномию: голый историзм, внешняя авторитарность в религии есть окостенение церковности, своевольный
же мистицизм есть ее разложение; не нужно ни того, ни другого, а вместе с тем нужно и то, и другое: как церковный авторитет, так и личная мистика.
В таком случае человеческая история, не переставая быть историей, в то
же время мифологизируется, ибо постигается не только в эмпирическом, временном выражении своем, но и ноуменальном, сверхвременном существе; так наз. священная история, т. е. история избранного народа Божия, и есть такая мифологизированная история: события жизни еврейского народа раскрываются
здесь в своем религиозном значении, история, не переставая быть историей, становится мифом.
Но единственный в своем роде пример такого соединения ноуменального и исторического, мифа и истории, несомненно представляют евангельские события, центром которых является воплотившийся Бог — Слово, Он
же есть вместе с тем родившийся при Тиверии и пострадавший при Понтии Пилате человек Иисус: история становится
здесь непосредственной и величайшей мистерией, зримой очами веры, история и миф совпадают, сливаются через акт боговоплощения.
Где
же здесь место философскому исканию, если истина уже дана в виде догмата — мифа?
Разумеется ли
здесь формально-логическое a priori, проявляющееся в каждом отдельном акте познания, или
же это есть действительное припоминание о мифотворческом ведении, причем второстепенное значение для разрешения этого вопроса имеет вопрос, когда произошла встреча с трансцендентным: в этой ли жизни или за ее пределами?
Здесь все сообразно понятию: нет ничего тайного в Боге» [Мысль о том, что в Боге нет тайны, что Он вполне познаваем, встречается не раз на страницах гегелевой философии религии: стр.334, 335–336.] (48) [Ср. там
же.
Одно из двух: или теоретическому мышлению в такой степени присущ аромат вечности, касание мира божественного, что его служитель чрез мышление подлинно осязал этот мир в его непосредственности (чего мы, говоря откровенно, не допускаем), или
же, наоборот, мы имеем
здесь пример крайнего доктринерства, приводящего к самоослеплению и самогипнозу, типичное состояние философической «прелести».
Мышление уподобляется
здесь змее, ловящей себя за хвост или стремящейся настигнуть свою
же тень; оно может делать все новые и новые усилия освободиться от всякого данного содержания, трансцендировать себя, истощая свою энергию в отрицании всякой данности.
Как и в прочем невозможно мыслить что-либо, если думать о чуждом и заниматься другим, и ничего нельзя присоединять к предмету мысли, чтобы получился самый этот предмет, — так
же следует поступать и
здесь, ибо, имея представление другого в душе, нельзя этого мыслить вследствие действия представления, и душа, охваченная и связанная другим, не может получить впечатления от представления противоположного; но, как говорится о материи, она должна быть бескачественна, если должна воспринимать образы (τύπους) всех вещей, также и душа должна быть в еще большей степени бесформенна, раз в ней не должно быть препятствия для ее наполнения и просвещения высшей (της πρώτης) природой.
Подобным
же образом расправляется он и с христианским учением о Боге-Любви, усматривая в нем антропоморфизм, ибо абсолюту
здесь приписывается человеческое «чувство» (ib. 290, ел.).
Однако
здесь существенно, что эти относительно трансцендентные ступени суть диалектические самоположения одного и того
же начала, совершающиеся внутри его, transcensus его модальностей, но
здесь нет безусловного, не диалектического, а антиномического трансценза от абсолютного к относительному, от Творца к твари.
Если мир не сотворен, но диалектически возникает в абсолютном и ему единосущен, то он, следовательно, вечен и субстанциален в своей основе; с другой
же стороны, и бог
здесь не абсолютен и самоосновен в своем бытии, но рождается или происходит в абсолютном Ничто-все.
К сожалению, вполне ясного и недвусмысленного ответа метафизика Беме
здесь не дает, хотя преобладающее от нее впечатление сводится к тому, что Ничто имеет
здесь смысл не трансцендентного НЕ-что, но того божественного мэона или
же диалектического ничто, в котором с имманентной закономерностью мистической диалектики выявляется божественное все, вследствие чего это ничто соответствует лишь определенному положению или диалектическому моменту в Божестве.
В новейшей
же философии дух Беме наиболее роднится с философией логического автомагизма, именно с Гегелем (конечно, и
здесь мы имеем в виду дух и стиль учения, а не его догму).
Это возникновение не может мыслиться по категории причинной связи, мир не есть следствие, а Бог не есть его причина, и это не только потому, что Бог понятый как первопричина уже включается в причинную цепь, в область относительного, но и потому, что causa aequat effectum [Причина равна действию (лат.).], причина объясняет следствие, лишь находясь с ним в той
же плоскости, при творении
же мы имеем, μετάβασις εις άλλο γένος, скачок от Абсолютного к относительному, и причинное объяснение
здесь не пользует нимало.
Мир по силе необходимости
здесь возникает, но в то
же время сам он для себя является случайностью, не имеет собственного задания и смысла.
Господь Иисус есть Бог, Второе Лицо Пресвятой Троицы, в Нем «обитает вся полнота Божества телесно» [Кол. 2:9.]; как Бог, в абсолютности Своей Он совершенно трансцендентен миру, премирен, но вместе с тем Он есть совершенный Человек, обладающий всей полнотой тварного, мирового бытия, воистину мирочеловек, — само относительное, причем божество и человечество, таинственным и для ума непостижимым образом, соединены в Нем нераздельно и неслиянно [Это и делает понятной, насколько можно
здесь говорить о понятности, всю чудовищную для разума, прямо смеющуюся над рассудочным мышлением парадоксию церковного песнопения: «Во гробе плотски, во аде
же с душею, яко Бог, в рай
же с разбойником и на престоле сущий со Отцем и Духом, вся исполняя неописанный» (Пасхальные часы).].
Однако, будучи питаемо им, оно имеет подлинное бытие, хотя и не безосновное, ибо основа его в вечности, но все
же реальное и самобытное, ибо
здесь действует творческая сила Бога, в ничто воздвигающая мир; в миротворении, в теофании, происходит и теогония.
Если можно так выразиться, софийное время есть единый, сложный и слитный, хотя не сверхвременный, однако надвременный акт: это есть вечное время, можно было бы сказать, не боясь contradictio in adiecto [Противоречие в определении (лат.).], на самом деле только кажущейся, поскольку вечность обозначает
здесь лишь качество времени, его синтезированность [Не об этой ли «вечности» говорится в Евангелии: «…и идут сии в муку вечную, праведницы
же в живот вечный» (Мф. 25:46).].
Т. 3. Ч. 1. С. 478.], причем
здесь различается «всегда сущее (δν) и никогда не имеющее происхождения (γιγνόμενον) и всегда становящееся, но никогда не сущее» (27 d) [Ср. там
же.
Здесь возникает основной, можно сказать даже роковой, вопрос софийной космологии, в сущности, поставленный уже Аристотелем: что
же представляет собой этот мир, как не бессмысленное и ненужное повторение мира идей, его удвоение? В чем состоит творческий акт, которым создается мир как нечто новое?
Нет, речь
здесь идет о совершенном ничто, которое Бог призвал к бытию, о той тьме, которая есть просто не-свет, а потому даже и не-тъма, ибо положительное понятие тьмы полагается лишь светом, так
же как положительное начало небытия полагается бытием.
В этих словах выражается пафос всего платонизма, а в признаниях Алкиви-ада-Платона говорит
здесь сама Психея, ощутившая эрос своего бытия: «когда я его слышу, сердце бьется у меня сильнее, чем у корибантов, и слезы льются от его слов; вижу, что со многими другими происходит то
же.
Там
же, где мы имеем полную и совершенную энтелехийность, духотелесность, это противопоставление теряет всякое значение, ибо как дух не проявляет
здесь своей, противящейся материи, спиритуальности, враждебности телу, так и тело не имеет косности, материальности, пассивного сопротивления духу.
Духовная телесность не связана пространственностью [Даже расширение опыта в сторону оккультизма дает уже преодоление пространственности: «астральное» тело не связано пространством, на чем основана возможность «астрального выхождения», появления двойников и разные телепатические явления.], как границей, а потому внешняя форма должна уступить
здесь форме внутренней, однако
же ощутимой и осуществляемой образно и телесно.
Основная мысль Беме
здесь заключается в том, что Мария не имела безгрешности и чистоты до Благовещения, но вместе с словом Архангела в нее вселилась Jungfrau Sophia, которая, превратившись в männliche Tinctur [Мужская тинктура (
здесь: природа) (нем.).], затем и породила «männliche Jungfrau» Христа, почитание
же самой Пресв.
То
же можно сказать и о попытках философского дедуцирования троицы у Шеллинга, Вл. Соловьева и особенно у Гегеля, насколько
здесь выражается естественное самосознание духа в логическом разрезе.
Духа при Благовещении: имеем ли мы
здесь исключительное изобилие благодати для бессменного зачатия Божественного Сына или
же [Так в загадочном дерзновении своем утверждает А. Н. Шмидт.] некий образ боговоплощения?
Можно сказать схематически, что в язычестве Трансцендентное открывается лишь в имманентном и через имманентное (теокосмизм), в Откровении
же Оно само нисходит к человеку: там восхождение человека, прорыв через толщу коры естества,
здесь нисхождение Божества, встреча Его с человеком.
Здесь не отрицается в каком-то смысле реальность «богов», но в то
же время они признаются утерявшими силу для познавших истинного Бога.
Но при таком истолковании все-таки остается не отвеченным наиболее
здесь интересный вопрос: почему языческие божества не остаются бесполыми или, по крайней мере, почему в одних случаях утверждается женский элемент, в других
же мужской?
Что «уподобление» понимается
здесь вполне реально, свидетельствуют я дальнейшие слова того
же текста о послушании даже до смерти крестной.], но при этом восприняв его последствия, тяготеющие над человеком, мог Господь совершить спасение мира.
Здесь также совершается в миги божественного озарения как бы некое пресуществление человеческого естества, его обожение: недаром
же Моисей, сойдя с горы Синая, сохранил на себе след сияния Божества [«Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были в руке у Моисея при сошествии его с горы, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог говорил с ним.
Здесь происходит нечто аналогичное тому, что бывает при канонизации святых и признании останков их св. мощами: сила святости и нетления наличествовала и ранее, тут
же происходит всеобщее признание этого факта, выражающееся в молитвенном призывании святого.].
Если
же видеть
здесь «проект» чуда, совершаемого искусством, причем самому художнику усвояется роль теурга или мага, тогда приходится видеть
здесь типичный подмен софиургийной задачи эстетическим магизмом, причем соблазн лжемессианизма ведет к человекобожию и люциферизму (не без явного влияния теософических идей).].
Агония».], то не о самодержавной конституции славянофильской идет
здесь речь (ибо эта кабинетная и маниловская мечта сродни подобным
же мечтаниям у анархистов и, вообще говоря, ничего не имеет в себе апокалипсического), но о некоем преодолении власти.
Оно появлялось
здесь лишь как временное увлечение или
же злоупотребление.
Поэтому, будучи непримиримо к злу духовному, христианство отнюдь не имеет такой
же непримиримости к злу внешнему, и в частности социальному, как производному,
здесь оно охотно склоняется к практике оппортунизма и консерватизма.
И если оттуда конец представляется каким-то внешним, нежданным, насильственным актом, каким обычно почитается и личная смерть каждого отдельного человека, то
здесь конец совпадает с наступлением наибольшей зрелости, является мотивированным и закономерным, так
же как и личная смерть посылается лишь тогда, когда она своевременна для человека.
Если
же понять
здесь «вечность», как она обыкновенно понимается, в смысле дурной бесконечности, то это обозначало бы совсем не вечность, как особое качество, но именно временность, лишь не имеющую определенного конца.