Неточные совпадения
И
если может показаться иным, что неуместно во время всеобщего землетрясения
такими «отвлеченностями», то нам, наоборот, представляется обострение предельных вопросов религиозного сознания как бы духовной мобилизацией для войны в высшей, духовной области, где подготовляются, а в значительной мере и предрешаются внешние события.
Фактической предпосылкой для наукоучения Канта явился, несомненно, Ньютон, и общий вопрос о возможности науки для Канта конкретно формулировался
так: как возможен Ньютон,
если и поскольку он возможен?
Если эту религиозную формулу перевести на язык философский, она получит
такое выражение: религия есть переживание трансцендентного, становящегося постольку имманентным, однако при сохранении своей трансцендентности, переживание трансцендентно-имманентного.
Если бы он совершил первое, он перестал бы быть религией: но
так как он делает последнее, он остается религией и лишь ставит нам проблему, как возможно обожествлять ничто» (E. Hartmann. Die Religion des Geistes, 3-te Aufl., 4–5).
Такое положение было бы нестерпимо и совершенно раскалывало и обессиливала бы наше сознание,
если бы вера и рассудок имели одну и ту же задачу, один и тот же предмет.
И
так же, как каждый может научиться писать, избрав для этого правильный путь,
так же может каждый сделаться тайным учеником и даже учителем,
если изберет для этого соответственный путь» (Штейнер.
Принцип иерархизма, который настойчиво выдвигается при этом, имел бы основание лишь в том случае,
если бы и Бог входил в ту же иерархию, образуя ее вершину,
так что она представляла бы собою реальную и естественную лестницу восхождения к Богу.
Если уж где следует видеть самый безнадежный имманентизм и психологизм,
так это в Gefühlstheologie Шлейермахера, где религия сознательно и заведомо подменивается религиозностью, «настроением».
Так называемая терпимость может быть добродетелью, и становится даже высшею добродетелью, чем нетерпимость, лишь тогда, когда она питается не индифферентным «плюрализмом», т. е. неверием, но когда она синтетически (или,
если угодно, «диалектически») вмещает в себе относительные и ограниченные полуистины и снисходит к ним с высоты своего величия, однако отнюдь не приравниваясь к ним, не сводя себя на положение одной из многих возможностей в «многообразии религиозного опыта».
Но это соображение имело бы силу лишь в том случае,
если бы догматические понятия были непосредственным орудием религиозного познания; для
такой цели понятия были бы, конечно, негодным средством.
Однако
если именно таково отношение догматики к мифике, то возможно спросить себя, какую же цену имеет
такая рассудочная инвентаризация сверхрассудочных откровений?
Это свидетельствует о развитии духа научности вообще, а вместе с тем и о творческом упадке религии, при котором коллекционирование чужих сокровищ заставляет забывать о своей собственной бедности [
Такое значение развития науки о религии отметил еще Гегель: «
Если познание религии понимается лишь исторически, то мы должны рассматривать теологов, дошедших до
такого понимания, как конторщиков торгового дома, которые ведут бухгалтерию только относительно чужого богатства, работают лишь для других, не приобретая собственного имущества; хотя они получают плату, но их заслуга только в обслуживании и регистрировании того, что составляет имущество других…
Это было бы
так,
если бы сознание было только рассудочно-логическим, и религиозная антиномия имела бы чисто рассудочное значение: тогда юре рассудку и его обладателю!
Мировоззрение Платона,
если можно
так выразиться, софийнее, Аристотеля же теистичнее.
«Это чудо есть единое, которое есть не существующее (μη öv), чтобы не получить определения от другого, ибо для него поистине не существует соответствующего имени;
если же нужно его наименовать, обычно именуется Единым… оно трудно познаваемо, оно познается преимущественно чрез порождаемую им сущность (ουσία); ум ведет к сущности, и его природа такова, что она есть источник наилучшего и сила, породившая сущее, но пребывающая в себе и не уменьшающаяся и не сущая в происходящем от нее; по отношению к таковому мы по необходимости называем его единым, чтобы обозначить для себя неделимую его природу и желая привести к единству (ένοΰν) душу, но употребляем выражение: «единое и неделимое» не
так, как мы говорим о символе и единице, ибо единица в этом смысле есть начало количества (ποσού άρχαί), какового не существовало бы,
если бы вперед не существовала сущность и то, что предшествует сущности.
«
Если ты колеблешься в своем мнении, что ничего из этого не существует, поставь самого себя в это (στήσον σαυτόν είς ταΰτα) и смотри отсюда; но смотри
так, чтобы не направлять своей мысли наружу; ибо это не лежит уже где-либо, после того как ты освободишься от другого, но оно присуще тому, кто может его охватить, тому же, кто не может этого, не присуще (ου πάρεστιν).
Как и в прочем невозможно мыслить что-либо,
если думать о чуждом и заниматься другим, и ничего нельзя присоединять к предмету мысли, чтобы получился самый этот предмет, —
так же следует поступать и здесь, ибо, имея представление другого в душе, нельзя этого мыслить вследствие действия представления, и душа, охваченная и связанная другим, не может получить впечатления от представления противоположного; но, как говорится о материи, она должна быть бескачественна,
если должна воспринимать образы (τύπους) всех вещей, также и душа должна быть в еще большей степени бесформенна, раз в ней не должно быть препятствия для ее наполнения и просвещения высшей (της πρώτης) природой.
Если это
так, то должно, отвлекаясь от всего внешнего, обращаться преимущественно к внутреннему, не склоняясь ни к чему внешнему, и ничего не знать обо всем, а прежде всего о своем состоянии, затем и об идеях, ничего не знать о себе самом и
таким образом погрузиться в созерцание (θέα) того, с чем делаешься единым.
«Созерцающий не созерцает и не противопоставляет созерцаемое как другое, но словно сам становится другим и сам более уже не принадлежит себе, весь он принадлежит тому и становится едино с ним, соединенный с ним как центр к центру; и здесь сложные вещи составляют единое, а двойственность имеет место лишь в том случае,
если они разделены, — в
таком случае говорим мы о различенном.
Но то было само единым, не имея никакого различия ни в себе, ни с другим, ибо ничто не двигалось в нем, никакая похоть (θυμός), никакое желание чего-либо иного не было по его восхождении (τω άναβεβηκοτι),
так же, как никакое понятие, никакая мысль, вообще не он сам,
если можно
так выразиться.
А
если иногда мы и именуем Его
такими выражениями, как Единый, Благий, Дух, Сущий, Отец, Бог, Творец, Господь, мы употребляем их не в качестве Его имени.
«После первой и блаженной природы (Божества) никто — не из людей только, но даже и из премирных сил, и самих, говорю, Херувимов и Серафимов — никогда не познал Бога,
если кому не открыл Он сам» (1–2). «Из относящегося к учению о Боге и воплощении как не все неизреченно,
так и не все может быть выражено речью; и не все недоступно познанию, и не все доступно ему» (3).
Если же Бог природа, то все другое не есть природа;
если же все другое есть природа, то Он не природа,
так же как не есть и сущее (öv),
если другое есть сущее.
Если несозданны энергии, то несозданно и это существо, а ежели созданны, то создано и оно,
так как энергии неотделимы от существа» (греческий текст приведен в приложениях к цит. соч., см. стр.823).].
Но и
такие определения Божества, как сверхсущностъ, сверхмудростъ, разные словосочетания с υπέρ, излюбленные столь ими злоупотребляющим Ареопагитом, очевидно, суть тоже лишь замаскированные отрицания, «по звуку это утверждения, а по смыслу они имеют отрицательное значение». Например, «
если кто говорит, что нечто выше сущности, разумеет не то, что оно есть, но что не есть» [De div. nat., lib. I, cap. 14, col. 462.].
С. 29).] (l, 148), эта необычайная по смелости формула выражает именно мысль о неабсолютности, относительности и даже,
если можно
так выразиться, о модальности Бога; очевидно,
если он не есть последнее, надо стремиться за Него, дальше Него, постараться «Gottes ledig werden, Gottes quitt machen» [Освободиться от Бога, расквитаться с Богом (нем.).] (175), освободиться от Бога: «bitten wir, dass wir Gottes ledig werden» [Мы просим, чтобы мы были свободны от Бога (нем.).] (l, 172).
Однако мыслительская работа Беме опознается не столько по
таким глухим признаниям, сколько по общему плану его трактатов, очень и очень не непосредственных, но носящих в своем построении следы напряженной умственной работы.], и,
если бы из его сочинений сохранилась лишь одна «Аврора», его первый трактат, имеющий печать свежести и непосредственности «вдохновения», и наиболее чуждый притязаний на систему, то можно было бы, пожалуй, не заметить одной из основных черт творчества Беме, с большой тонкостью подмеченной Шеллингом, это… его рационализма.
«
Таким образом, следует думать о Боге, что он вводит свою волю в знание (Scienz) к природе, дабы его сила открывалась в свете и могуществе и становилась царством радости: ибо,
если бы в вечном Едином не возникала природа, все было бы тихо: но природа вводит себя в мучительность, чувствительность и ощутительность, дабы подвиглась вечная тишина, и силы прозвучали в слове…
Ибо
если бы Он хотел в себе самом многого, то Он был бы должен быть недостаточно всемогущим, чтобы осуществить это; потому и в себе самом Он не может хотеть ничего, как только самого себя, ибо чего Он хотел от вечности,
так это есть Он сам, потому Он есть единственно единое, и более ничто» [IV, 473-^t74, § 2–4.].
Потому для Беме совершенно не существует воскресения плоти («
так как четыре элемента должны разрушиться, потому существует и тление в теле человека»,
если же нет воскресения, то нет и преображения, есть лишь снятие коросты и ее удаление.
В недрах своего духа сознает человек метафизические последствия этого (
если можно
так выразиться) события в Абсолютном, сотворения мира Богом, в двойственности своей природы, в своей абсолютно-относительности.
Если допустить, что мир возник из божественного меона, это будет значить, что он вообще не создан, но зарожден или эманировал, вообще
так или иначе осуществился в Боге.
«
Если «благородный дух человека» испытывает потребность быть понятым другим, то насколько более
такая потребность — единственная у ни в чем, кроме того, не нуждающегося Божества — положит пред собою иное, чтобы превратить его в знающее о себе…
Ибо хотя мы и не усматриваем никакого времени ни раньше их, ни в них самих, потому что они всегда наслаждаются лицезрением Твоим и никогда не уклоняются от Тебя,
так что они не подвергаются никакому изменению, однако им присуща изменчивость (inest ipsa mutabilitas), вследствие которой они могли бы и омрачаться в познании Тебя и охладевать в любви к Тебе,
если бы они не освещались светом Твоим» («Исповедь», кн. XII, гл. XV); цит. по изд. Киевской Дух.
Более того, она может ее собой обосновывать, давая ей в себе место, из нее или в ней может истечь время, которое не могло бы непосредственно начинаться из Вечности [У Шеллинга в «Философии Откровения» (1, 306–309; II, 108–109) имеются чрезвычайно тонкие замечания о том, что между вечностью и временем должно находиться нечто, с чего бы могло начаться время и что может стать предшествующим,
если только появится последующее, а
таким последованием и установится объективное время.
Если можно
так выразиться, софийное время есть единый, сложный и слитный, хотя не сверхвременный, однако надвременный акт: это есть вечное время, можно было бы сказать, не боясь contradictio in adiecto [Противоречие в определении (лат.).], на самом деле только кажущейся, поскольку вечность обозначает здесь лишь качество времени, его синтезированность [Не об этой ли «вечности» говорится в Евангелии: «…и идут сии в муку вечную, праведницы же в живот вечный» (Мф. 25:46).].
Ум, которому были бы известны для какого-либо ладного момента все силы, одушевляющие природу, и относительное положение, всех ее составных частей,
если бы вдобавок он оказался достаточно обширным, чтобы подчинить эти данные анализу, обнял бы в одной формуле движения величайших тел вселенной наравне с движением легчайших атомов: не осталось бы ничего, что было бы для него недостоверно, и будущее,
так же как и прошедшее, предстало бы перед его взором» (Лаплас.
И
если бактерии, паразиты и под. в больном состоянии мира получили
такое печальное назначение, то чем же они хуже одичавших животных и даже озверевших людей?
Такое сущее ничто, бытийствующее небытие не может быть уловлено чувством, а только постулировано мыслию, да и то лишь при том условии,
если она попытается выйти из себя, как выражается Платон, посредством «незаконнорожденного суждения» (λογισμω τινι νόθω), для этого надо начисто отмыслить всякое небытие, но и при том все-таки не получится простого, чистого ничто, окончательной пустоты: приходится как бы заглянуть за кулисы бытия, или, оставаясь на лицевой поверхности его, ощупать его изнанку.
И входящие в ее бесформенный призрак и исходящие из него призраки и подобия, усматриваемые по причине ее бесформенности, кажутся оказывающими на нее действие, но на самом деле не действуют нисколько, будучи бессильны и слабы и не имея устойчивости; и не имея ничего
такого, они проходят, ее не разрезая, как через воду, или как
если бы посылать образы в
так называемое пустое пространство…
Мир идеальный, софийный, остается по ту сторону
такого бытия-небытия, иначе говоря, в нем нет места материи — ничто, и
если и можно говорить о его бытии — сущести, то лишь в особом смысле сверхбытия, до которого не достигает тень небытия.
Слушая же этого Марсия, часто я настраивался
так, что не стоит и жить,
если я останусь
таким же» (Symp., 215 е) [Ср.: Платон.
Но
если они имели
такое же начало, какой предстоит им конец, то, без сомнения, от начала они находились в состоянии невидимом и вечном.
Если же это
так, то, очевидно, разумные существа низошли из высшего состояния в низшее, и притом не только души, заслужившие это нисшествие разнообразием своих движений, но и те существа, которые были низведены из высшего и невидимого состояния в это низшее и видимое для служения всему миру, хотя и не по своему желанию: суете во твари повинуся не волею, но за повинувшаго ю на уповании (Рим. 8:20).
Такое определение, во-первых, неудовлетворительно, как и всякое чисто отрицательное определение, а во-вторых, и неверно,
если понимать отрицание как противоположение или исключение.
Павел: «
если есть тело душевное, есть и духовное — πνευματικόν» (1 Кор. 15:44), и именно
такая телесность и содержит в себе онтологическую норму тела.
Но к этому опыту нисколько не приближает (
если только не удаляет) «оккультизм», научающий опытно воспринимать тела большей утонченности, нежели наш «физический план» (эфирное, астральное, ментальное тело), ибо по своей онтологической природе эти высшие «планы» составляют одно с планом «физическим», образуя,
так сказать, разные степени сгущения телесности.
Если же распоряжающаяся вселенною сила дает знак разложенным стихиям снова соединиться, то как к одному началу прикрепленные разные верви все вместе и в одно время следуют за влекомым, —
так по причине влечения единою силой души различных стихий при внезапном стечении собственно принадлежащего соплетется тогда душою цепь нашего тела, причем каждая часть будет вновь соплетена, согласно с первоначальным и обычным ей состоянием, и облечена в знакомый ей вид» (Творения св. Григория, еп.
Это настойчивое подчеркивание пассивной зеркальности,
так сказать, идеальной воззрительности Софии заставляет видеть в ней схему схем, или,
если можно
так выразиться, трансцендентальную схему мира, не обладающую собственной жизнью, но имеющую идеалистически-программный характер.
Следовательно,
если бы не произошло с нами вследствие греха никакого превращения и падения из ангельского равночестия, то и мы
таким же образом для размножения не имели бы нужды в браке.