Неточные совпадения
И если может показаться иным,
что неуместно во время всеобщего землетрясения такими «отвлеченностями», то нам, наоборот, представляется обострение предельных вопросов религиозного сознания как бы духовной мобилизацией
для войны в высшей, духовной области, где подготовляются, а в значительной мере и предрешаются внешние события.
Самый факт науки предшествует анализу и дает
для него материал (критика приходит всегда post factum [После свершившегося факта, задним числом (лат.).]), но она стремится удалить из этого факта то,
что в нем есть фактичного, генетического, психологического, и выделить из него то,
что образует в нем познавательную схему, значимость, смысл; другими словами, критика рассматривает факт лишь как место категорий или частный случай категориального синтеза.
Фактическая обусловленность и второй критики Канта еще более очевидна,
чем даже в первом случае, ибо речь идет здесь уже не о познании, логика которого кажется
для всех более или менее принудительной, но о направлении воли, природа которой состоит в свободе.
Это сочинение в наших глазах является самым важным
для понимания духа кантовской философии, ее интимного религиозного мотива, но оно задумано им не как особая «критика»,
что для Канта и характерно, но лишь как систематическое применение выводов трех критик к христианской догматике.].
Религия вне морального ее трактования кажется ему идолопоклонством — Abgötterei [«Идолопоклонство в практическом смысле — это все еще та религия, которая мыслит высшее существо со свойствами, по которым и нечто другое, а не моральность сама по себе может быть подходящим условием
для того, чтобы сообразоваться с его волей во всем,
что в состоянии делать человек» (там же С. 497).].
А
для того чтобы жизненно уверовать, опытно воспринять то,
что входит в православие, вернуться к его «практике», нужно было совершить еще долгий, долгий путь, преодолеть в себе многое,
что налипло к душе за годы блужданий.
И в этот вечер благодатного дня, а еще более на следующий, за литургией, на все глядел я новыми глазами, ибо знал,
что и я призван, и я во всем этом реально соучаствую: и
для меня, и за меня висел на древе Господь и пролиял пречистую Кровь Свою, и
для меня здесь руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается это чтение Евангелия, в котором рассказывается о вечери в доме Симона прокаженного и о прощении много возлюбившей жены-блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего» [См.: Мф. 26: 6-13.]
«Вем человека о Христе, который вознесен был на третье небо» [2 Кор. 12:2.]… Читали ли эти слова? задумывались ли,
что они означают? Если это не бред или самообман, если правда то,
что здесь написано, и было, как написано, то
что же это значит
для видавшего? каким взором должен был он смотреть на мир после виденного, когда небо открылось!..
Известно,
что народный, экзотерический [Эксотерическое (экзотерическое) учение — явное, открытое
для всех (в отличие от эзотерического — тайного,
для посвященных).] буддизм, которому, собственно, и обязана эта религия обширностью своего распространения, отнюдь не ограничивается одной «нетовщиной», но содержит в себе элементы конкретного политеизма, даже фетишизма.
Ибо и это ничто не есть круглый нуль, но является величиной в высшей степени положительною: именно здесь разумеется то,
что существует под покрывалом Майи [В древнеиндийской философии Майа означает иллюзорность бытия; под «покрывалом Майи» скрывается истинная сущность вселенной.], которое только застилает наш взор миром явлений; это положительное ничто и составляет подлинную, хотя и трансцендентную
для нас действительность, по отношению к которой и установляется типически религиозное отношение.
Имманентным
для нас является то,
что содержится в пределах данного замкнутого круга сознания; то,
что находится за этим кругом, трансцендентно или не существует в его пределах.
На это нельзя ответить одним умозрением (как обычно принято думать) или же опытом имманентным, на это можно ответить лишь новым опытом, расширением и преобразованием опыта, предполагая, конечно,
что наше космическое естество узнает особым, совершенно неопределимым и ни к
чему не сводимым чувством область иного мира,
для него «сверхъестественную».
Они будут правы в своем упреке, если только и сами не будут забывать,
что в этих понятиях и
для них самих не содержится никакого определенного смысла, — он вкладывается только данной философемой; другими словами, проблема трансцендентного (и соотносительного с ним имманентного) представляет собой последнюю и наиболее обобщающую проблему философии и, следовательно, уже включает в себя всю систему.
Можно, конечно,
для обозначения этого чувства сочинить новый термин, но, нам кажется, в этом нет никакой нужды, ибо в своем предварительном и формальном определении трансцендентное религии пока еще не отличается от трансцендентного философии: это больше логический жест,
чем понятие (каковым, впрочем, и неизбежно будет всякое логическое понятие трансцендентного, т. е. того,
что находится выше понятий).], не принадлежит имманентному, — «миру» и «я», хотя его касается.
К принявшим таинство Евхаристии Христос стоит даже ближе,
чем они сами к себе, так как Он делается
для них другим, более совершенным — их собственным «Я» (Епископ Алексий. византийские церковные мистики 14‑го века.
Возможно,
что для известной эпохи жизни человечества или
для известного духовного уклада и философия, и «духовное знание» оказываются таким путем приуготовления.
Отчасти это объясняется и тем,
что среди людей, живущих религиозно, мало найдется вкуса и интереса к такому анализу; у людей же нерелигиозных нет
для него достаточного понимания да и тоже мало интереса.], т. е. непрестанное устремление к трансцендентному Божеству имманентным сознанием.
То,
чего нет и не может быть дано
для рассудочного знания, то может знать вера, оно ей доступно.
И, однако, это отнюдь не значит, чтобы вера была совершенно индифферентна к этой необоснованности своей: она одушевляется надеждой стать знанием, найти
для себя достаточные основания [Так, пришествие на землю Спасителя мира было предметом веры
для ветхозаветного человечества, но вот как о нем говорит новозаветный служитель Слова: «о том,
что было от начала,
что мы слышали,
что видели своими очами,
что рассматривали и
что осязали руки наши, о Слове жизни (ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам), о том,
что мы видели и слышали, возвещаем вам» (1 поел. св. Иоанна. 1:1–3).].
Хотя собственная область веры есть свышепознаваемое, трансцендентное Божество, но она распространяется и на то,
что принципиально не недоступно
для знания, однако таково лишь
для данного момента: таковы не наступившие еще, но имеющие наступить события, вообще будущее, или же прошедшие, но вне человеческого ведения лежащие события — прошлое.
Однако если вера может родиться только у ищущих ее (и притом тоже не всегда:
для современного духа именно характерна утрата способности находить веру, но не искать ее, ибо исканиями полна наша эпоха), то не значит ли это и впрямь,
что вера есть психологизм и субъективизм?
И этот незримо совершающийся в душе жертвенный акт, непрерывная жертва веры, которая говорит неподвижной каменной горе: ввергнись в море, и говорит не
для эксперимента, а лишь потому,
что не существует
для нее эта каменность и неподвижность мира, — такая вера есть первичный, ничем не заменимый акт, и лишь он придает религии ореол трагической, жертвенной, вольной отдачи себя Богу.
Отсюда известное воззрение Гегеля, выраженное им уже в «Феноменологии духа»,
что философия выше религии, ибо
для нее в совершенной и адекватной форме логического мышления ведомы тайны Бога и мира, точнее, она и есть самосознание Бога.
Панлогизм Гегеля может быть понят только в том смысле,
что для него познание — миро-и самопознание, есть вместе с тем и богопознание.
— То,
что она (наука) добывает путем доказательств,
для религии является просто абсолютным фактом.
Для того, кто уяснит себе эту действительную точку зрения оккультизма, отпадает также и возражение, будто чрез то,
что положение вещей в известном смысле предопределимо, становится невозможной какая-либо свобода человека.
Эта эволюция не имеет конца и предела; абсолютное
для этого радикального эволюционизма существует лишь в качестве возможности беспредельного движения, т. е. «дурной бесконечности» [«Дурная, или отрицательная, бесконечность, — по Гегелю, — есть не
что иное, как отрицание конечного, которое, однако, снова возникает и, следовательно, не снимается; или, иными словами, эта бесконечность выражает только долженствование снятия конечного» (Гегель.
«
Для религии, правда, существенно размышление… но оно не направлено… на сущность высшей причины самой по себе или в ее отношении к тому,
что одновременно есть и причина и следствие; напротив, религиозное размышление есть лишь (!) непосредственное сознание,
что все конечное существует лишь в бесконечном и через него, все временное в вечном и через него.
Но то,
что естественно
для рационалиста Спинозы, совершенно непозволительно
для антиинтеллектуалиста Шлейермахера, который делает здесь философски неоправданное позаимствование из своего пасторского мировоззрения, каковыми, кстати сказать, вообще кишат «Речи о религии».
«
Для эпох неудержимого упадка определенной религии характерно,
что исполнения религиозного искусства процветают здесь как никогда при иных обстоятельствах, между тем как творческая способность к созданию религиозных произведений подлинного величия и настоящей глубины угасает вместе с неомрачимым доверием и непоколебимой силой веры.
«Ревностное и доставляющее наслаждение занятие христианским искусством не только не говорит о положительном отношении к религиозному его содержанию, напротив, свидетельствует о таком отчуждении и отдалении от его живого религиозного содержания,
что уже исчезла склонность к оппозиции против связанного с ним искусства и уступила место объективному историко-эстетическому отношению» (41). «Поэтому эстетическое религиозное чувство не есть подлинное и серьезное религиозное чувство» (39), хотя, конечно, этим не отрицается вспомогательная роль искусства
для религии.
Веления совести, которые человек считает
для себя законом, получают и религиозную санкцию, и это тем острее,
чем глубже религиозное сознание: они облекаются в форму религиозных заповедей, нарушение которых ощущается как грех (а это есть уже религиозно-нравственная категория).
А это и значит,
что нравственность имеет силу только
для человека в его греховной ограниченности и не имеет абсолютного значения.
Конфликт между содержанием веры и знания, превращающий одно
для другого в абсурд, может наступить, а может и не наступить, но объективность веры такова,
что совершенно не считается с возможностью такого конфликта.
Если в вере
для меня открывается сама истина, если я выхожу из скорлупы своей субъективности и соприкасаюсь с чем-то неизмеримо огромным, то, очевидно, соприкасаюсь я не тем,
что во мне индивидуально и особно, но тем,
что универсально, всеобще, кафолично.
Эту универсальную природу религии часто не понимают социологи, которые полагают,
что человечество социализируется политическим, правовым, хозяйственным общением, и не замечают при этом,
что ранее,
чем возникают все эти частные соединения,
для того чтобы они стали возможны, человечество уже должно быть скреплено и цементировано религией, и если народность есть естественная основа государства и хозяйства, то самая народность есть прежде всего именно вера.
Из понятия кафоличности (соответствующего и непреложному обетованию: «где двое или трое собраны во имя Мое, там и Я посреди их» [Мф. 18:20.], а, стало быть, в них почиет и ум Христов, т. е. сама истина) следует,
что внешний масштаб соборности имеет значение скорее
для признания истины,
чем для ее нахождения: вселенский собор, притом не по имени только, но реально, возможен и теперь нисколько не меньше,
чем прежде.
Сторонникам подобного понимания мифа не приходит даже на мысль такой простой, а вместе с тем и основной вопрос:
чем же был миф
для самих мифотворцев, в сознании которых он зарождался,
что они сами думали о рождающемся в них мифе?
На гносеологическом языке миф и есть познавание того,
что является запредельной Ding an sich
для разума, и кантовское учение о непознаваемой вещи в себе содержит поэтому некий философский миф агностического содержания.
Его задача — надлежащим образом видеть и слышать, а затем воплотить увиденное и услышанное в образе (безразлично каком: красочном, звуковом, словесном, пластическом, архитектурном); истинный художник связан величайшей художественной правдивостью, — он не должен ничего сочинять [Не могу не привести здесь
для иллюстрации слышанный мною от Л. Н. Толстого рассказ, как одна пушкинская современница вспоминала,
что сам Пушкин в разговоре с ней восхищался Татьяной, так хорошо отделавшей Евгения Онегина при их последней встрече.].
Вообще, миф завладевает всеми искусствами
для своей реализации, так
что писаное слово, книга, есть в действительности лишь одно из многих средств
для выражения содержания веры (и здесь выясняется религиозная ограниченность протестантизма, который во всем церковном предании признает только книгу, хочет быть «Buch-Religion» [Книжная религия (нем.).]).
История догматов показывает,
что поводом
для их установления и провозглашения чаще всего являлись те или иные ереси, т. е. уклонения не только религиозной мысли, но и, прежде всего, религиозной жизни (ведь очевидно же, напр.,
что арианство есть совершенно иное восприятие христианства, нежели церковно-православное).
Опытное происхождение догмата, своего рода религиозный эмпиризм, делая догмат неуязвимым
для критики рассудочного познания, в то же время ведет к тому,
что его выражение в понятиях порождает противоречия и нелепицы с точки зрения рассудочного мышления.
Никогда нельзя сказать про человека, действительно прикоснувшегося к церковной жизни,
что для него догматы суть только учение или рациональные схемы, логические символы, ибо прикосновенность эта именно и означает реальную встречу Бога с человеком в живом личном опыте, личное мифотворчество.
Amor intellectuales ведь в том и осуществляется,
что предмет его становится проблемой
для мысли; это есть пафос исследования.
Для Гегеля вообще нет сомнения в том,
что Бог, предмет религии, составляет и единственно достойный предмет
для философии [Ср · Hegel's Encyclopädie der philosophischen Wissenschaften im Grundrisse.
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть
для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества в человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже на язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое в бытии и сознании [К этим общим аргументам следует присоединить и то еще соображение,
что если религия есть низшая ступень философского сознания, то она отменяется упраздняется за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению», в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Религиозная метафизика есть, стало быть, метафизическая часть религиозного мировоззрения и должна, согласно вышеуказанному, совпадать с метафизическою частью теоретического мировоззрения, хотя и приобретается иным путем; согласие их должно быть тем точнее,
чем важнее
для религиозного сознания именно метафизическая часть мировоззрения,
чем менее содержит она религиозно-индифферентных пунктов» (Hartmann.
Это свидетельствует о развитии духа научности вообще, а вместе с тем и о творческом упадке религии, при котором коллекционирование чужих сокровищ заставляет забывать о своей собственной бедности [Такое значение развития науки о религии отметил еще Гегель: «Если познание религии понимается лишь исторически, то мы должны рассматривать теологов, дошедших до такого понимания, как конторщиков торгового дома, которые ведут бухгалтерию только относительно чужого богатства, работают лишь
для других, не приобретая собственного имущества; хотя они получают плату, но их заслуга только в обслуживании и регистрировании того,
что составляет имущество других…
Но вместе с тем ясно,
что, хотя изощренность научного внимания позволяет лучше изучить текст священных книг, а это, конечно, не остается безрезультатным и
для религиозного их постижения, однако же никакой научный анализ не раскроет в Евангелии того вечного религиозного содержания, которое дается верующему сердцу.