Мы отмечаем лишь то своеобразное употребление трансцендентально-аналитического метода, которое он получает здесь
в руках своего творца, и особенно то расширенное его понимание, при котором ему ставится задача вскрыть условия не только научной и этической, но и эстетической значимости, причем анализ этих сторон сознания ведется не в субъективно-психологической, а в трансцендентальной плоскости.
Здесь нет полярности трансцендентного и имманентного, нет места сверхлогическому откровению, сверхзнанию или незнанию меры, ее «docta ignorantia» [Ученое незнание (лат.).] (по выражению Николая Кузанского), здесь нет тайны ни на небе, ни на земле, ибо человек держит
в руках своих начало смыкающейся цепи абсолютного, точнее, он сам есть ее звено.
Так как сущность неделима и проста… стало быть, ни в каком случае земля не может рассматриваться как часть сущности, солнце — как часть субстанции, так как она неделима; не позволительно говорить о части в субстанции, так же, как нельзя говорить, что часть души —
в руке, другая в голове, но вполне возможно, что душа в той части, которая является головой, что она есть субстанция части или находится в той части, которая есть рука.
Здесь также совершается в миги божественного озарения как бы некое пресуществление человеческого естества, его обожение: недаром же Моисей, сойдя с горы Синая, сохранил на себе след сияния Божества [«Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были
в руке у Моисея при сошествии его с горы, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог говорил с ним.
Неточные совпадения
И
в этот вечер благодатного дня, а еще более на следующий, за литургией, на все глядел я новыми глазами, ибо знал, что и я призван, и я во всем этом реально соучаствую: и для меня, и за меня висел на древе Господь и пролиял пречистую Кровь Свою, и для меня здесь
руками иерея уготовляется святейшая трапеза, и меня касается это чтение Евангелия,
в котором рассказывается о вечери
в доме Симона прокаженного и о прощении много возлюбившей жены-блудницы, и мне дано было вкусить святейшего Тела и Крови Господа моего» [См.: Мф. 26: 6-13.]
С. 469, 481).], любовь и не может быть неревнивой, хотя любовь, обращенная
в ревность, лишается своей мягкости и нежности, становится требовательной и суровой [«Положи меня (говорит любовь), как печать, на сердце твое, как перстень, на
руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она — пламень весьма сильный.
Также и все гонители традиционного обряда не замечают, что и действительности они вводят только… новый обряд; так квакеры, отвергавшие всякую внешность молитвы, фактически вводили ритуал голых стен молельни и «молчаливые митинги»; так протестантизм, подняв дерзновенную
руку на вековой и эстетически прекрасный католический обряд, только заменил его другим, бедным и сухим, прозаичным обрядом,
в пределах которого, однако, возможно быть старообрядцем нисколько не меньше, чем при самом пышном ритуале; так наши сектанты божественную красоту православной литургики заменяют скучными и бездарными «псалмами», сухим протестантским обрядом.
Раз уже появилась наука с ее методами, было бы противоестественно, если бы она
в силу той или иной догматической предвзятости, клерикальной или атеистической ортодоксии закрыла свои глаза и отвела
руки от столь существенной области научного изучения, как феноменология религии.
В этом состоит одна из парадоксальнейших черт учения «тевтонского философа», и здесь подают ему
руку и Шопенгауэр, и Вагнер, и Гартман!
Отношение между единым и многим, вселенной и ее феноменами определяется так, что последние «суть как бы различные способы проявления одной и той же субстанции, колеблющееся, подвижное, преходящее явление недвижной, пребывающей и вечной сущности,
в которой есть все формы, образы и члены, но
в неразличенном и как бы завитом состоянии, как
в семени
рука не отличается еще от кисти, хвост — от головы, жилы — от костей.
Лишь
в исключительные моменты становится ощутительно зрима
рука Промысла
в личной и исторической жизни человечества, хотя для просветленного ока святых мир есть такое непрерывно совершающееся чудо.
И эта вечная красота не представится его воображению
в конкретном виде лица,
рук или какой-либо части тела, ни
в виде какой-нибудь беседы или знания.
А если царство Христово уже осуществлено
в Риме, то ведь ненужной помехой является Тот, Грядущий, ибо дело Его уже сделано и находится
в надежных
руках societatis Jesu [Общество Иисуса (лат.) — орден иезуитов.].
Но именно эта атмосфера воинствующего народобожия, царства от мира сего, заставляет духовно задыхаться тех, кто лелеет
в душе религиозный идеал власти и не хочет поклониться «зверю», принять его «начертание» [Апокалипсическое выражение: «кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертание на чело свое, или на
руку свою» (Откр. 14:9).].
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый год больной в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, // В очках, в изорванном кафтане, // С чулком
в руке, седой калмык. // Встречает их в гостиной крик // Княжны, простертой на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Который же из двух? // «Ах! батюшка, сон
в руку!» // И говорит мне это вслух! // Ну, виноват! Какого ж дал я крюку! // Молчалин давеча в сомненье ввел меня. // Теперь… да в полмя из огня: // Тот нищий, этот франт-приятель; // Отъявлен мотом, сорванцом; // Что за комиссия, создатель, // Быть взрослой дочери отцом! —
Неточные совпадения
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души
в прихожей. // Он
в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на
руку щекой.
И вот ввели
в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою
рукой.
В тоске сердечных угрызений, //
Рукою стиснув пистолет, // Глядит на Ленского Евгений. // «Ну, что ж? убит», — решил сосед. // Убит!.. Сим страшным восклицаньем // Сражен, Онегин с содроганьем // Отходит и людей зовет. // Зарецкий бережно кладет // На сани труп оледенелый; // Домой везет он страшный клад. // Почуя мертвого, храпят // И бьются кони, пеной белой // Стальные мочат удила, // И полетели как стрела.
Татьяна взором умиленным // Вокруг себя на всё глядит, // И всё ей кажется бесценным, // Всё душу томную живит // Полумучительной отрадой: // И стол с померкшею лампадой, // И груда книг, и под окном // Кровать, покрытая ковром, // И вид
в окно сквозь сумрак лунный, // И этот бледный полусвет, // И лорда Байрона портрет, // И столбик с куклою чугунной // Под шляпой с пасмурным челом, // С
руками, сжатыми крестом.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит
в ее
руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась // С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.