На углу купол башни в новом заграничном стиле прихорашивал всю эту кучу тяжелых, приземистых каменных ящиков, уходил в небо, напоминая каждому, что старые времена прошли, пора пускать и приманку для глаз, давать архитекторам хорошие деньги, чтобы весело было господам купцам платить за трактиры и лавки.
— Эка! Промысловое свидетельство! Табачную лавочку! Пустое дело. А ведь они у нас глупят так, что нет никакой возможности. Я и ездить нынче перестал; кричали в те поры: не надо нам бар, не надо ученых, давай простецов. Сами речи умеем говорить… Вот и договорились!
— Помилуйте, — продолжал горячиться директор. — Карлушка какой-нибудь паршивый, пара галстуков была у него да кальсоны вязаные, состоял на побегушках у жида в Зарядье, а глядишь, годика через три — биржевой маклер. Немцы выклянчили — в двадцати тысячах дохода… За невестой куш берет… Сами вы плошаете, господа!
— Ну, заболтался; прощайте, голубчик, увидимся! В первом же маскараде, октябрь на дворе. Павел Павлыч! — крикнул директор через спины и головы артельщиков. — Не задержите господина Палтусова — прошу!
Барин степенно натягивал на правую руку серую шведскую перчатку и поглядывал по сторонам, вдыхал в себя свежесть улицы, все еще недостаточно нагретой сентябрьским солнцем.
Алексей не досказал, но его бледные большие губы говорили: «Мне не знать господина Калакуцкого?» Он отворил дверь. Палтусов остановил его движеньем руки.
Барин одет был живописно: с отложным широким воротником рубашка, в черном коротком, плотно застегнутом пиджаке без талии и панталонах-шароварах к сапогам уже.
Он рассмеялся задыхающимся смехом. Палтусов ему вторил. Он усадил барина на диван. Тотчас же пришло двое половых. Стол в минуту был уставлен бутылками с пятью сортами водки. Балык, провесная белорыбица, икра и всякая другая закусочная еда заиграла в лучах солнца своим жиром и янтарем. Не забыты были и затребованные Палтусовым соленые хрящи. Калакуцкий заказал завтрак: паровую севрюжку, котлеты из пулярды с трюфелями и разварные груши с рисом. Указано было и красное вино.
— Штиблеты лаковые!.. Господин! Штиблеты! — окачивал его крикливым тенором «носящий», в резиновых калошах на босу ногу, с испитым лицом, подтеками на виске и в халате.
Она знает ему цену и на его делах показывает ему, что он за человек, ловит его с поличным, а все-таки он считает себя «из другого теста», барином, джентльменом, с принцами знаком, а она — «купчиха».
И держится не как барин, спустившийся до купцов; во все он входит, обо всем обстоятельно расспросит, чрезвычайно прост, никогда не скажет ни одной банальной любезности.
— Я, вы знаете, этих господ не признаю. Они чрез край хватили… Додумались до того, что наука, говорят, барское дело!.. Каково? Наука! А что бы мы без нее были?.. Зулусы или, как их еще… вот что теперь Станлей, американец, посещает… А есть два-три места… мое почтение! Я отметил красным карандашом.
Официанты, по знаку Викентия, выпрямились. Мимо одного из них прошел «барин», — прислуга так называла Евлампия Григорьевича, — не глядя на него. Ему до сих пор точно немножко стыдно перед прислугою… А в каком сановном, хотя бы графском или княжеском, доме так все в струне, как у него?
Швейцар издали увидел Евлампия Григорьевича и встряхнул еще раз шинель, а не пальто: холодно и моросит. Викентий шел позади барина; дойдя до лестницы, он сбежал по другому сходу и взял шинель из рук швейцара.
На крыльцо вышел за швейцаром и Викентий. Он неизменно, делал это. Даже Марья Орестовна должна была сознаться, что не она его этому научила. На лице его всегда был вопрос, обращенный к барину: «Не угодно ли что приказать или что забыть изволили?»
Он придерживался единоверия, но без всякого задора, позволял курить другим и сам курил, читал «светские» книжки, любил знакомство с господами, стоящими за старину, за «Россию-матушку» и единоплеменных «братьев», о которых имел довольно смутное понятие.
— Ты достаточно у Лещова-то в обученье побывал. Пора бы и самому на ноги встать. Не все на помочах. Ты, брат, я на тебя посмотрю, двойственный какой-то человек… Честь любишь, а смелости у тебя нет… И не глуп, не дурак-парень… нельзя сказать; а все это — как нынче господа сочинители в газетах пишут — между двумя стульями садишься… Так-то…
— Это ты не гоноши… Я — русак. В деревне родился… стало, нечего меня русскому-то духу обучать… А вы очень не тянитесь… за барами, которые… кричат-то много… Он, говорит, западник… Мы не того направления. Вы оба о том лучше думайте, чтоб кур не смешить да стоящим людям поперек дороги не становиться, так-то!
— Марья Орестовна, вы уж вашего супруга воспитывайте в византийских традициях, а меня оставьте. Перебирать это старье мы не будем. Для меня московские обыватели одинаковы. А что вы хорошо учились девочкой и с умными господами дворянами беседовали — это при вас останется.
Подбежал тот же лакей, что подал ему стакан воды. Нетов поглядел на него, и ему показалось, что глаза лакея смеются над ним! А кто он? Хозяин! Барин! Почетное лицо!.. И не то что Краснопёрый или Лещов, а «хам» смеет над ним подсмеиваться!..
Пели чудовские певчие. Протодьякон оттягивал длинной минорной нотой конец возглашений. Его «Господу помолимся» производило в груди томительную пустоту. Когда зажигали свечи для заупокойной обедни, то архиерею, двум архимандритам и двум старшим священникам протодьякон подал по толстой свече зеленого воску. Такую же получила и вдова.
За прилавкою сидит молодой купец, Статный молодец Степан Парамонович, По прозванию Калашников; Шелковые товары раскладывает, Речью ласковой гостей он заманивает, Злато, серебро пересчитывает. Да недобрый день задался ему: Ходят мимо баре богатые, В его лавочку не заглядывают.
Истинно славно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни!
Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им.
Большов. Чай, брат, знаешь, как немцы в магазинах наших бар обирают. Положим, что мы не немцы, а христиане православные, да тоже пироги-то с начинкой едим. Так ли? А?