Случилось все так скоро потому, что она не дождалась Палтусова, а вызывать его не хотела. Да и не надеялась на него. Он, наверно, стал бы все подсмеиваться… Такой эгоист ничего для нее не сделает!.. Она давно его поняла. Может быть, он и согласится с ее идеей, но поддержки от него не жди. Заехал очень кстати Иван Алексеевич. С ним не нужно долгих объяснений. Он понял сразу. Мягкий, умный, шутливый… Но задумался.
Иван Алексеевич ввел ее во внутренние сени, на три ступеньки. Их встретил швейцар в потертой ливрее с перевязью, видом мужичок, с русой шершавой бородой. Другой привратник тут же возился около него в засаленном полушубке и валенках.
Иван Алексеевич, в неизменной высокой шляпе и аккуратно застегнутом мерлушковом пальто, улыбался во весь рот. Очки его блестели на солнце. Мягкие белые щеки розовели от приятного морозца.
Вон сидит Нетова. И рядом хмурое лицо ее мужа. Он не подойдет к ним. Он от них за тысячи верст. Здесь чувствует он, как ему с ними тошно… Иван Алексеевич подзадоривает его своей усмешкой, умными глазами, своим брюшком; в нем есть что-то тонкое, культурное, доброе, чуждое всяких гешефтов.
Тася отвернулась… Какой байбак этот Иван Алексеевич! Совсем и на мужчину не похож… Все сочувствовал, почти подбивал, и вдруг какой-то cas de conscience [вопрос совести (фр.).].
Иван Алексеевич вернулся в залу и, заложив свои белые ручки на полную спину, начал ходить вдоль накрытого стола… Он немного задумался, но губы вскоре распустились опять в улыбку.
Иван Алексеевич предложил ей поговорить с другими пансионерами за чаем, не согласятся ли они обратиться с письмецом к этому"Гордею Парамонычу", где сказать, что все они чрезвычайно довольны госпожой Гужо и не желают очутиться в номерах, управляемых грязным поваром.
Еще месяц, два — и зима прошла, то есть целый год; а все что-то притягивает к этой мужицкой и купеческой Москве. Иван Алексеевич покраснел, вспомнив, как давно он не видался ни с кем из прежних знакомых, университетских, из того"кружка", который казался ему талантливее и лучше всего, что мог дать ему Петербург.
Иван Алексеевич проехал сначала в те меблированные комнаты, где жил Палтусов еще две недели назад. Там ему сказали, что Палтусов перебрался на свою квартиру около Чистых прудов.
Квартира его занимала целый флигелек с подъездом на переулок, выкрашенный в желтоватую краску. Окна поднимались от тротуара на добрых два аршина. По лесенке заново выштукатуренных сеней шел красивый половик. Вторая дверь была обита светло-зеленым сукном с медными бляшками. Передняя так и блистала чистотой. Докладывать о госте ходил мальчик в сером полуфрачке. В этих подробностях обстановки Иван Алексеевич узнавал франтоватость своего приятеля.
Палтусов только кивал головой. По тому, как он держался с"принципалом", Иван Алексеевич заключил, что подрядчик им дорожит. Так оно и должно было случиться… Ловкий и бывалый молодец, как Палтусов, стоил дюжины подобных entrepreneurs de bâtisses, про которых поется в шутовской песенке… Пирожков стал ее припоминать и припомнил весь первый куплет...
"Хлестко живут, — думал Иван Алексеевич, располагаясь поудобнее на диване, — в гору идут… Тут-то вот и есть настоящая русская жизнь, а не там, где мы ее ищем… Палтусов и я — это взрослый человек и ребенок".
Но Иван Алексеевич не способен был кому-либо завидовать. Ему надо одно: быть более хозяином своего времени. Это-то ему и не удавалось. Быть может, с годами придет особый талант, будет и он уметь ездить на почтовых, а не на долгих в своих занятиях, в выполнении своих работ.
Иван Алексеевич услыхал тут же целую исповедь Палтусова: как он попал в агенты к Калакуцкому, как успел в каких-нибудь три-четыре недели подняться в его глазах, добыл ему поддержку самых нужных и"тузистых"людей, как он присмотрелся к этому процессу"объегоривания"путем построек и подрядов и думает начать дело на свой страх с будущей же весны, а Калакуцкого"lâcher" [бросить (фр.).], разумеется, благородным манером, и сделает это не позднее половины поста.
— Конечно, — согласился он, — что ж! Вы думаете, я, как парижский лавочник или limonadier [хозяин кафе (фр.).], забастую с рентой и буду ходить в домино играть, или по-российски в трех каретах буду ездить, или палаццо выведу на Комском озере и там хор музыкантов, балет, оперу заведу? Нет, дорогой Иван Алексеевич, не так я на это дело гляжу-с!.. Силу надо себе приготовить… общественную… политическую…
— Ха, ха! Именно! Я не хотел употреблять это слово… Я только временно примазывался, Иван Алексеевич, к университету… Но я вкусил все-таки от древа познания… И люди, как вы, должны будут сказать мне спасибо, когда я добьюсь своего… Если вы все мечтаете о том, что нынче называется"идея", ну представительство, что ли… пора подумать, кто же попадет в вашу палату?
— Эх, Иван Алексеевич, не одни вы… то же поют… здесь только и можно, что вокруг купца орудовать… или чистой наукой заниматься… Больше ничего нет в Москве… После будет, допускаю… а теперь нет. Учиться, стремиться, знаете, натаскивать себя на хорошие вещи… надо здесь, а не в Питере… Но человеку, как вы, коли он не пойдет по чисто ученой дороге, нечего здесь делать! Закиснет!..
Приятели поцеловались. Палтусов предложил было сани, но Иван Алексеевич пошел гулять на Чистые пруды. Они условились повидаться на другой же день утром: обработать дело мадам Гужо.
— Вот что, дорогой Иван Алексеевич, — начал горячее Палтусов и подался вперед корпусом, — взбесился я на этих купчишек, вот на умытых-то, что в баре лезут, по-английски говорят! Если б вы видели гнусную, облизанную физиономию братца моей доверительницы, когда он явился ко мне с угрозой ареста и уголовного преследования! Я хотел было повести дело просто, по-человечески. А потом озорство меня взяло… Никаких объяснений!.. Пускай арестуют!
Жутко себя чувствует Иван Алексеевич. Всего неприятнее ему то, что он сам не может разъяснить себе: как он, собственно, относится к своему приятелю? Считает ли его жертвой, или подозревает, или просто уверен в растрате? Палтусов говорил с ним в таком тоне, что нельзя было не подумать о растрате. Только приятель его смотрел на нее по-своему.
В камине тлели угли. Иван Алексеевич любил греться. Он стоял спиной к огню, когда вошел хозяин кабинета — человек лет под сорок, среднего роста. Светло-русые волосы, опущенные широкими прядями на виски, удлиняли лицо, смотревшее кротко своими скучающими глазами. Большой нос и подстриженная бородка были чисто русские; но держался адвокат, в длинноватом темно-сером сюртуке и белом галстуке, точно иностранец доктор.