Неточные совпадения
Тот отдел моей писательской жизни
уже записан мною несколько лет назад, в зиму 1896–1897 года, в целой книге «Столицы мира», где я подводил итоги всему, что пережил,
видел, слышал и зазнал в Париже и Лондоне с половины 60-х годов.
И это было на склоне ее карьеры, в 60-х годах, когда я, приехав раз в Нижний зимой,
уже писателем,
видел ее, кажется, в этой самой «Гризельде» и пошел говорить с нею в уборную.
Но в истории русского сценического искусства Михаил Семенович — творец двух лиц: Фамусова и городничего, и, в меньшей степени, Кочкарева в «Женитьбе». Во всех трех этих «созданиях» я его
видел тогда юношей,
уже значительно подготовленным к высшим запросам от театра и игры актера.
Позднее,
уже во второй половине 60-х годов, он сам мне рассказывал, как император Николай
видел его в этой роли и вызвал потом играть ее в Петербург.
Он заставил меня прочесть мою вещь на вечере у хозяев дома, где я впервые
видел П.Л.Лаврова в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского — офицером, а потом,
уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали еще в Нижнем, где он когда-то служил у своего дяди — заведующего соляным правлением.
О М.Л.Михайлове я должен забежать вперед, еще к годам моего отрочества в Нижнем. Он жил там одно время у своего дяди, начальника соляного правления, и
уже печатался; но я, гимназистом,
видел его только издали, привлеченный его необычайно некрасивой наружностью. Кажется, я еще и не смотрел на него тогда как на настоящего писателя, и его беллетристические вещи (начиная с рассказа"Кружевница"и продолжая романом"Перелетные птицы") читал
уже в студенческие годы.
Я редко
видел впоследствии в писательском кругу такую нежную любовь отца к детям,
уже довольно большим мальчикам, и такое любование ими, не лишенное, однако, разных юмористических замечаний и забавных прозвищ, которые он им давал.
Для меня он не был совсем новым лицом. В Нижнем на ярмарке я, дерптским студентом,
уже видал его; но в памяти моей остались больше его коротенькая фигура и пухлое лицо с маленьким носом, чем то, в чем я его
видел.
Я тогда еще не видал Садовского в Подхалюзине (мне привелось
видеть его в этой роли в Петербурге же,
уже позднее), и мне не с кем было сравнивать Васильева.
Лично я не стал фанатиком итальянской оперы, посещал ее сравнительно редко и только на третью зиму (
уже редактором) обзавелся абонементом. Тогда самым блестящим днем считался понедельник, когда можно было
видеть весь придворный, дипломатический, военный и сановный Петербург.
Николай Иванович помогал мне своими советами и, как посредник, считался скорее сторонником крестьян; но ему хотелось бы
видеть во мне молодого владельца, который"сел бы"на землю и превратился в рационального хозяина, а потом послужил бы земству, о чем
уже начали поговаривать, как о ближайшей реформе.
У Писемского в зале за столом я нашел такую сцену: на диване он в халате и — единственный раз, когда я его
видел — в состоянии достаточного хмеля. Рядом, справа и слева, жена и его земляк и сотрудник"Библиотеки"Алексей Антипович Потехин, с которым я
уже до того встречался.
В какой степени он действительно разделял, например, тогдашнее credo Чернышевского в политическом и философском смысле — это большой вопрос. Но ему приятно было
видеть, что после статей Добролюбова к нему
уже не относятся с вечным вопросом, славянофил он или западник.
И тогда
уже и за кулисами, и в зале поговаривали, что ему не следовало бы с его именем рисковать такой любительской забавой. Красота госпожи Споровой и на него подействовала, после того как он ее
видел на той же сцене в Катерине.
Был и еще — тоже не новый
уже для меня — мотив: моя влюбленность и мечта о женитьбе на девушке, отец которой, вероятно, желал бы
видеть своего будущего зятя чем-нибудь более солидным, чем простым журнальным сотрудником.
Генслера я раньше
видел, кажется, мельком в конторе журнала на Невском; но знакомство произошло
уже у меня на редакционной квартире в Малой Итальянской.
Но у него и тогда
уже были счеты с Третьим отделением по сношениям с каким-то"государственным преступником". Вероятно, он жил"на поруках". И его сдержанность была такова, что он,
видя во мне человека, явно к нему расположенного, никогда не рассказывал про свое"дело". А"дело"было, и оно кончилось тем, что его выслали за границу с запрещением въезда в Россию.
Всего раз привелось мне,
уже в конце XIX века, быть у него в его собственном доме и
видеть его обстановку.
У меня в редакции он был раза два-три, и мне, глядя на этого красивого молодого человека и слушая его приятный голос духовного тембра, при его уме и таланте было особенно горько
видеть перед собою
уже неисправимого алкоголика.
То, что я
видел в Тургеневе и слышал от него более простого и характерного, относится
уже к следующим полосам моей жизни.
К 1865 году (когда"Библиотека"
уже висела на волоске) хорошего романа в портфеле редакции не было. И я уехал в Нижний писать"Земские силы". Их содержание из тогдашней провинциальной жизни показывало, что я достаточно в эти четыре года (1861–1864)
видел людей и новых порядков.
И вот, в одной из его прославленных драм"La Tour de Nesle"("Нельская башня") мне еще привелось
видеть Мелэнга, тогда
уже старого, в роли героя.
Фредерика Леметра мне привелось
видеть несколько позднее. Он
уже сошел со сцены за старостью, но решился для последнего прощания с публикой исполнить ряд своих"коронных"ролей. И я его
видел в"Тридцать лет, или Жизнь игрока" — мелодраме, где у нас Каратыгин и Мочалов восхищали и трогали наших отцов.
Имел я письмо и к Герберту Спенсеру. Я знал
уже, что он, как старый холостяк, живет в каком-то семействе и не очень охотно принимает посетителей, и что его часто
видят в клубе Атеней, где он любит играть на бильярде.
В Париж я только заглянул после лондонского сезона,
видел народное гулянье и день St.Napoleon, который считался днем именин императора (хотя св. Наполеона совсем нет в католических святцах), и двинулся к сентябрю в первый раз в Баден-Баден — по дороге в Швейцарию на Конгресс мира и свободы. Мне хотелось навестить И.С.Тургенева. Он тогда только что отстроил и отделал свою виллу и жил
уже много лет в Бадене, как всегда, при семье Виардо.
Ивана Сергеевича (ему тогда было ровно 50 лет) нашел я у него в кабинете, в нижнем этаже, в длинноватой комнате, отделанной не особенно уютно, но стильно. Не помню, водил ли он меня наверх или я впоследствии, когда вилла ему
уже не принадлежала,
видел и залу, и другие комнаты. Зала была настолько велика, что в ней давались музыкальные вечера, где г-жа Виардо выступала с своими ученицами.
Мне жутко было
видеть в таком писателе, как И.С., какую-то добровольную отчужденность от родины. Это не было настроение изгнанника, эмигранта, а скорее человека, который примостился к чужому гнезду, засел в немецком курорте (он жил в Бадене
уже с 1863 года) и не чувствует никакой особой тяги к «любезному отечеству».
Вечером я попал в оперу, с бывшей московской примадонной Фриччи Баральди, и с галереи верхнего яруса увидал в крайней ложе бельэтажа седую голову Тургенева. Он стоял позади стула г-жи Виардо. Тут сидело все ее семейство. И я в первый и в последний раз в жизни
видел ее. Она
уже смотрела пожилой женщиной и поражала своей типичной некрасивостью.
Правда, тогда
уже не у одного меня складывалась оценка Толстого (после"Войны и мира") как великого объективного изобразителя жизни. Хотя он-то и был всегда «эгоцентрист», но мы еще этого тогда недостаточно схватывали, а
видели то, что он даже и в воспроизведении людей несимпатичного ему типа (Наполеона, Сперанского) оставался по приемам прежде всего художником и сердцеведом.
Оба музея,"Пинакотек"и"Гликтотек", такие же подделки под прославленные образцы. После петербургского Эрмитажа, парижского Лувра и лондонского Музея все это не могло
уже ни поражать, ни восхищать. Даже и подлинные картины великих иностранных мастеров не могли затмевать те полотна, которые вы
видели в Петербурге, Париже, Лондоне. Но здесь вы находили, правда, свою немецкую школу. Король-меценат сделал очень много для поощрения художников в виде посылок в Италию и денежных пособий.
Все, что удавалось до того и читать и слышать о старой столице Австрии, относилось больше к ее бытовой жизни. Всякий из нас повторял, что этот веселый, привольный город — город вальсов, когда-то Лайнера и старика Штрауса, а теперь его сына Иоганна, которого мне
уже лично приводилось
видеть и слышать не только в Павловске, но и в Лондоне, как раз перед моим отъездом оттуда, в августе 1868 года.
Мне так казалось не потому только, что я тогда был более правоверный позитивист, чем впоследствии, когда и по этой части много воды утекло, а мне было неприятно
видеть, что А.И., при всей живости его доводов и обобщений, все-таки
уже отзывался в своем философском credo Москвой 40-х годов.
Больного я не
видел. К нему
уже не пускали. Он часто лишался сознания, но и в день смерти, приходя в себя, все спрашивал: есть ли депеша"от Коли", то есть от Н.П.Огарева. Эта дружба все пережила и умерла только с его последним вздохом. Позднее,
уже в России, я взял этот мотив для рассказа"Последняя депеша". Такой дружбы не знали писатели моего поколения.
Под Мец я попал тотчас после сдачи крепости и
видел, до какой степени немцы были хорошо приготовлены к войне, как у них все было пропитано духом дисциплины, как их военное хозяйство велось образцово. Все это я подтверждал, но не мог не жалеть Франции, где ненавистный всем нам режим Второй империи
уже пал и теперь на заклание была обречена пруссакам не империя, а Французская демократическая республика. Этого забывать нельзя!
Тут я его в первый раз
видел живым и должен сказать, что внешность этого секретаря Гамбетты была самая неподходящая к посту, какой он занимал: какой-то завсегдатай студенческой таверны, с кривым носом и подозрительной краснотой кожи и полуоблезлым черепом, в фланелевой рубашке и пиджаке настоящего"богемы". Не знаю
уже, почему выбор"диктатора"упал именно на этого экс-нигилиста Латинской страны. Оценить его выдающиеся умственные и административные способности у меня не было времени, да и особенной охоты.
Я узнал об этом случайно во время войны, в Германии, сейчас же стал разузнавать о ней, вступил с ней в переписку; она откликнулась,
видя, как я верен нашей давнишней дружбе. Но было поздно, и я ее в живых
уже не застал.
Но я
уже рассказывал, как Суворин, занимаясь хроникой войны, стал заподозривать верность моих сообщений по поводу объяснения хозяина страсбурского Hotel de Paris, который отрицал то, что я
видел своими глазами, то есть следы гранат и бомб в том самом коридоре, где я жил.
Не могу не повторить того, что мы
уже чуяли тогда в Герцене под блеском его беседы затаенную грусть, тяжкое сознание того факта, что прервалась его героическая эпопея, когда"Колоколом"зачитывалась вся Россия. Он начал тосковать от своей жизни скитальца как бы без определенного призвания, который
видел, что и в Европе его идеи точно сданы в архив. А ведь это было всего за год до падения Второй империи.
Вся эта компания была настроена очень радикально, прямо бунтарски. И, кажется, тогда же я и
видел листок той прокламации, которая погубила Михайлова. Получил ли я этот листок от самого автора или от его приятеля Михаэлиса, не припомню. Но я больше с Михайловым
уже не встречался.
В первый раз мне привелось
видеть его, когда я, еще дерптским студентом, привозил свою первую комедию"Фразеры"(как
уже упоминал выше) в Петербург, и попал я к Я.П.Полонскому, одному из редакторов"Русского слова".
Там я впервые
видел целый выбор тогдашних писателей: поэта Бенедиктова, Василия Курочкина, М.Семевского (еще офицером Павловского полка) и даже Тараса Шевченко, видом настоящего хохла-чумака, но почему-то во фраке, который-уже совсем не шел к нему.
Как я сейчас сказал, в это время меня не было в России. И в Париже (откуда я уехал после смерти Герцена в январе 1870 года) я не мог еще
видеть Лаврова. Дальнейшее наше знакомство относится к тем годам Третьей республики, когда Лавров
уже занял в Париже как вожак одной из революционных групп видное место после того, как он издавал журналы и сделал всем характером своей пропаганды окончательно невозможным возвращение на родину.
Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. //
Уж расходились хороводы; //
Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский
видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани
видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут
уже; // За ним строй рюмок
узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
А он не едет; он заране // Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах
видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье //
Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
«Куда?
Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе
вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не
вижу я; да что нам в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь усталой головою, // На модном слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся,
уж сосед // В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой
уж час. // Онегин, верно, ждет
уж нас».