Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед
тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор,
чтобы мы, поговорив дома
с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили
с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни
тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные —
те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
Все это я говорю затем,
чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни.
С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития,
то всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только, что она держалась за рабство.
Тогда в моде была «Семирамида» Россини, где часто действуют трубы и тромбоны. Соллогуб, прощаясь
с своим хозяином, большим обжорой (
тот и умер, объевшись мороженого), пожелал,
чтобы ему «семирамидалось легко». И весь Нижний стал распевать его куплеты, где описывается такой «казус»: как он внезапно влюбился в невесту, зайдя случайно в церковь на светскую свадьбу. Дядя выучил меня этим куплетам, и мы распевали юмористические вирши автора «Тарантаса», где была такая строфа...
Причину нельзя искать только в
том, что
с новым царствованием пришли и новые порядки. И при самом суровом гнете могут крыться в массе вольнолюбивые стремления, которые только ждут случая,
чтобы прорваться наружу.
С отцом мы простились в Липецке, опять в разгар водяного сезона. На бал 22 июля съезд был еще больше прошлогоднего, и ополченские офицеры в серых и черных кафтанах очутились, разумеется, героями. Но, повторяю, в обществе среди дам и девиц никакого подъема патриотического или даже гуманного чувства! Не помню,
чтобы они занимались усиленно и дерганьем корпии, а о снаряжении отрядов и речи не было. Так же все танцевали, амурились, сплетничали, играли в карты, ловили женихов из
тех же ополченцев.
Но для
того чтобы сразу без какого-нибудь чисто житейского повода — семейных обстоятельств или временного исключения — в начале третьего курса задумать такое переселение в дальний университетский город
с чужим языком для поступления на другой совсем факультет
с потерей всего, что было достигнуто здесь, для этого надобен был особый заряд.
Свидание со своими в Нижнем обошлось более мирно, чем я ожидал. Я не особенно огорчался
тем, что к моему переходу в Дерпт относились
с некоторым недоумением, если и не
с сильным беспокойством. Довольно было и
того, что помирились
с моим решением. Это равнялось признанию права руководить самому своими идеями и стремлениями, искать лучшего не затем,
чтобы беспорядочно"прожигать"жизнь, а
чтобы работать, расширять свой умственный горизонт, увлекаясь наукой, а не гусарским ментиком.
Я забежал вперед,
чтобы сразу выяснить процесс
того внутреннего брожения, какое происходило во мне, и оттенить существенную разницу между дерптской эпопеей героя романа"В путь-дорогу"и
тем, что сталось
с самим автором.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса,
с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора,
чтобы воспользоваться как можно лучше
тем «академическим» (
то есть учебно-ученым) режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов в России.
С тех пор я не помню,
чтобы какая-нибудь русская или иностранная вещь так захватила меня, даже и в молодые годы.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать
той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались
с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед собою,
чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело не обошлось бы без борьбы
с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Это сказалось только на подписке следующего года, которая вдруг сильнейшим образом упала. Но я не думаю,
чтобы это вызвано было только историей
с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне на
то, как вели дело его пайщики-соредакторы.
Я его перед
тем знал лично уже около пятнадцати лет (
с 1864 года) и не предполагал,
чтобы он был в состоянии услаждать себя такими вещами.
Когда я сам сделался рецензентом, я стал громить и
то и другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за
того,
чтобы как можно больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно,
с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
Не считаю лишним сказать здесь
с полной искренностью, что в
те годы, когда я неожиданно стал землевладельцем и, должен был сводить свои счеты
с крестьянами, я не был подготовлен в своих идеях и принципах к
тому, например,
чтобы подарить крестьянам полный надел, какой полагался тогда по уставным грамотам.
По русской истории я не готовился ни одного дня на Васильевском острову. В Казани у профессора Иванова я прослушал целый курс, и не только прагматической истории, но и так называемой «пропедевтики»,
то есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно быть, этого достаточно было,
чтобы через пять
с лишком лет кое-что да осталось в памяти.
Я попал как раз в
тот момент, когда
с высоты этой импровизированной трибуны был поставлен на referendumвопрос: идти ли всем скопом к попечителю и привести или привезти его из квартиры его (на Колокольной) в университет,
чтобы добиться от него категорических ответов на требования студентов.
С тех пор я более уже не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански,
чтобы почтить гостей.
Наследство мое становилось мне скорее в тягость. И тогда,
то есть во всю вторую половину 1862 года, я еще не рассчитывал на доход
с имения или от продажи земли
с лесом для какого-нибудь литературного дела. Мысль о
том,
чтобы купить"Библиотеку", не приходила мне серьезно, хотя Писемский, задумавший уже переходить в Москву в"Русский вестник", приговаривал не раз...
Я нарочно забегу здесь вперед,
чтобы покончить
с историей моего злополучного издательства и всего
того, что оно за собою повело для меня по своим материальным последствиям.
Мне
с первых же дней моего редакторства хотелось направлять моих молодых сотрудников, предлагать им
темы статей, но никак не затем,
чтобы им что-нибудь навязывать, стеснять их собственный почин.
Несмотря на
то что в моей тогдашней политико-социальной"платформе"были пробелы и недочеты, я искренно старался о
том,
чтобы в журнале все отделы были наполнены. Единственный из тогдашних редакторов толстых журналов, я послал специального корреспондента в Варшаву и Краков во время восстания — Н.В.Берга, считавшегося самым подготовленным нашим писателем по польскому вопросу. Стоило это, по тогдашним ценам, не дешево и сопряжено было
с разными неприятностями и для редакции и для самого корреспондента.
Вообще же я не скажу,
чтобы тогдашний Иван Сергеевич мне особенно полюбился. Впоследствии он стал в своем обхождении и тоне гораздо проще. Отсутствие этой простоты всего больше мешало поговорить
с ним"по душе". А я тогда очень и очень хотел бы побеседовать
с ним, если не как равный
с равным,
то по крайней мере как молодой беллетрист и журналист
с таким старым и заслуженным собратом, как он.
Мне было не до
того,
чтобы отправляться за границу
с определенной программой и на долгий срок. Я жаждал только отдохнуть,"найти самого себя","сделать передышку"и размыслить, как окончательно ликвидировать свои материальные дела.
Меня начало усиленно тянуть в Россию. Последние деньги, какие у меня еще оставались, я расчел так,
чтобы успеть доехать до Петербурга, заехав на два дня в Гейдельберг, где тогда жило семейство
той девушки,
с которой я мечтал еще так недавно обвенчаться.
И Сарсе был как раз
тот критик, который стоял на стороне автора и старался защищать его идеи и сюжеты так,
чтобы публика
с ними полегоньку мирилась.
Наружность Ледрю казалась в молодости эффектной, а тут передо мной был плотный, пожилой француз,
с лицом и повадкой, я сказал бы, богатого рантье. Узнав, что я долго жил среди парижской учащейся молодежи, он стал говорить, что студенты, вместо
того чтобы ходить по балам и шантанам, готовились бы лучше к революционному движению.
Впоследствии, лет двадцать и больше спустя, я в одном интервью
с ним какого-то журналиста узнал, что Г.Спенсер из-за слабости глаз исключительно слушал чтение — и это продолжалось десятки лет. Какую же массу печатного матерьяла должен он был поглотить,
чтобы построить свою философскую систему! Но этим исключительным чтением объяснил он
тому интервьюеру, что он читал только
то, что ему нужно для его работ. И оказалось в этой беседе, случившейся после смерти Ренана, что он ни одной строки Ренана не читал.
Я уже говорил, что тогдашнее английское свободомыслие держалось в маленьком кружке сторонников Милля, Спенсера и Дарвина, к знакомству
с которым я не стремился, не считая за собою особых прав на
то,
чтобы отнимать у него время, — у него, поглощенного своими трудами и почти постоянно больного.
Не помню,
чтобы в
том, что он говорил тогда о России и русской журналистике, слышались очень злобные, личные ноты или прорывались резкие выражения. Нет, этого не было! Но чувствовалось все-таки, что у него есть счетыи
с публикой, и
с критикой, и
с некоторыми собратами, например,
с Достоевским, который как раз после «Дыма» явился к нему
с гневными речами и потом печатно «отделал» его.
Его европеизм, его западничество проявлялись в этой баденской обстановке гораздо ярче и как бы бесповоротнее. Трудно было бы и представить себе, что он
с душевной отрадой вернется когда-либо в свое Спасское-Лутовиново, а, напротив, казалось, что этот благообразный русский джентльмен, уже"повитый"славой (хотя и в временных"контрах"
с русской критикой и публикой), кончит"дни живота своего", как
те русские баре, которые тогда начали строить себе виллы,
чтобы в Бадене и доживать свой век.
Тургенев вообще не задавал вам вопросов, и я не помню,
чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть,
с другими писателями моложе его он иначе вел себя, но из наших сношений (
с 1864 по 1882 год) я вынес вот такой именно вывод. Если позднее случалось вызывать в нем разговорчивость,
то опять-таки на
темы его собственного писательства, его переживаний, знакомств и встреч, причем он выказывал себя всегда блестящим рассказчиком.
Но, должен я здесь признаться, когда вы живете в Мадриде или в Севилье, вы после первого боя, вызвавшего в вас законное брезгливое чувство, испытаете
то, что потянет во второй раз, и надо сильно реагировать против этой тяги,
чтобы укрепить в себе протест против кровавой, отвратительной бойни лошадей
с их распоротыми животами и зрелищем добиваемого быка, который далеко не всегда воинственно настроен.
Мы
с Наке много были благодарны нашим молодым хозяйкам за их старания о
том,
чтобы мы постоянно практиковались в разговоре по-испански. При особых уроках, которые нам давал студент, дело шло довольно споро, но Наке язык давался легче как истому провансальцу, легче по своей лексике и грамматическим формам.
Мне было лестно это слышать, и я был рад, что дожил до
того момента, когда личная встреча
с Герценом отвечала уже гораздо более тогдашней моей «платформе», чем это было бы в 1865 году в Женеве. Теперь это не было бы только явлением на поклон знаменитому эмигранту. Да и он уже знал достаточно, кто я, и был, как видно, заинтересован
тем, что я печатал в русских газетах. На
то,
чтобы он хорошо был знаком со мною как
с беллетристом, я и про себя никакой претензии не заявлял.
Об Огареве я не слыхал у них разговоров как о члене семьи. Он жил тогда в Женеве как муж
с англичанкой, бывшей гувернанткой Лизы. Словом, они оба были вполне свободны, могли бы развестись и жениться гражданским браком для
того,
чтобы усыновить Лизу. Формально у Лизы было имя. Она значилась Огаревой, но никакого метрического свидетельства — в нашем русском смысле, потому что она ни в какой церкви крещена не была.
Но тогда,
то есть в конце 1869 года в Париже, она была пленительный подросток, и мы
с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар, сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая,
чтобы наше приятельство
с Лизой превращалось в отношения ученицы к платному учителю.
Я им переделал эту докладную записку и написал текст по-немецки
с русским переводом. И когда мы в другой раз разговорились
с Алимпием"по душе", он мне много рассказывал про Москву, про писателя П.И.Мельникова, который хотел его"привесть"и представить по начальству, про
то, как он возил Меттерниху бочонок
с золотом за
то,
чтобы тот представил их дело в благоприятном свете императору,
тому, что отказался от престола в революцию 1848 года.
Меня сильнее, чем год и два перед
тем, потянуло на родину, хотя я и знал, что там мне предстоит еще усиленнее хлопотать о
том,
чтобы придать моим долговым делам более быстрый темп, а стало быть, и вдвое больше работать. Но я уже был сотрудником"Отечественных записок", состоял корреспондентом у Корша,
с которым на письмах остался в корректных отношениях, и в"Голосе"Краевского. Стало быть, у меня было больше шансов увеличить и свои заработки.