Неточные совпадения
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах
того времени, об актерах казенных театров, о
всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь
со всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Попечитель произнес нам речь вроде
той, какую Телепнев выслушал
со всеми новичками в актовой зале. Генерал Молоствов был, кажется, добрейший старичок, любитель музыки, приятный собеседник и пользовался репутацией усердного служителя Вакха. Тогда, в гостиных, где французили, обыкновенно выражались о таких вивёрах: «il leve souvent Ie coude» (он часто закладывает за галстук).
Случаев действительно возмущающего поведения, даже
со стороны инспектора, я не помню. Профессора обращались с нами вежливо, а некоторые даже особенно ласково, как, например, тогдашний любимец Киттары, профессор-технолог, у которого
все почти камералисты работали в лаборатории, выбирая
темы для своих кандидатских диссертаций.
Как гимназистиком четвертого класса, когда я выбрал латинский язык для
того, чтобы попасть
со временем в студенты, так и дальше, в Казани и Дерпте, я оставался безусловно верен царству высшего образования, университету в самом обширном смысле — universitas, как понимали ее люди эпохи Возрождения, в совокупности
всех знаний, философских систем, красноречия, поэзии, диалектики, прикладных наук, самых важных для человека, как астрономия, механика, медицина и другие прикладные доктрины.
Члены русской корпорации жили только"своей компанией", с буршами-немцами имели лишь официальные сношения по Комману, в разных заседаниях, вообще относились к ним не особенно дружелюбно, хотя и были
со всеми на «ты», что продолжалось до
того момента, когда русских подвергли остракизму.
В Казани мы
со своими товарищами по квартире
то и дело говорили о крепостном праве и
все искренно желали его уничтожения.
В связи
со всем этим во мне шла и внутренняя работа,
та борьба, в которой писательство окончательно победило, под прямым влиянием обновления нашей литературы, журналов, театра, прессы. Жизнь
все сильнее тянула к работе бытописателя. Опыты были проделаны в Дерпте в
те последние два года, когда я еще продолжал слушать лекции по медицинскому факультету. Найдена была и
та форма, в какой сложилось первое произведение, с которым я дерзнул выступить уже как настоящий драматург, еще нося голубой воротник.
"Академическая Мусса"объединяла профессоров
со студентами, и студенты были в ней главные хозяева и распорядители. Представительство было по корпорациям. Я тогда уже ушел из бурсацкой жизни, но и как"дикий"имел право сделаться членом Муссы. Но что-то она меня не привлекла. А вскоре
все"рутенисты"должны были выйти из нее в полном составе после
того, как немцы посадили и их и нас на"ферруф".
Если б прикинуть Дерптский университет к германским, он, конечно, оказался бы ниже таких, как Берлинский, Гейдельбергский или Боннский. Но в пределах России он давал
все существенное из
того, что немецкая нация вырабатывала на Западе. Самый немецкий язык вел к расширению умственных горизонтов, позволял знакомиться
со множеством научных сочинений, неизвестных тогдашним студентам в России и по заглавиям.
С дружининского кружка начались и его литературные знакомства и связи. Он до глубокой старости любил возвращаться к
тому времени и рассказывать про"журфиксы"у Дружинина, где он познакомился
со всем цветом тогдашнего писательского мира: Тургеневым, Гончаровым, Григоровичем, Писемским, Некрасовым, Боткиным и др.
Только что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была
тем прискорбнее, что он только что
со второй половины 50-х годов стал во
весь рост и создал несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Поехал я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На второе лето взял я старого толстого повара Михаилу. И тогда же вызвался пожить
со мною в деревне мой товарищ З-ч,
тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и не умел себе добыть более прочное положение. Сопровождал меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший
со мною
все годы моей университетской выучки.
Всю эту смуту заварил новый министр Путятин
со своими"матрикулами", которых русские университеты до
того не знали, и студенты посмотрели на это как на что-то унизительное и архиполицейское.
Я уже видал ее в такой"коронной"ее роли, как Кабаниха в"Грозе", и этот бытовой образ, тон ее,
вся повадка и говор убеждали вас сейчас же, какой творческой силой обладала она, как она умела"перевоплощаться", потому что сама по себе была чисто петербургское дитя кулис — добродушное, веселое, наивное существо, не имеющее ничего общего
со складом Кабанихи, ни с
тем бытом, где родилось и распустилось роскошным букетом такое дореформенное существо.
То, что явилось в моем романе"Китай-город"(к 80-м годам), было как раз результатом наблюдений над новым купеческим миром. Центральный тип смехотворного"Кита Китыча"уже сошел
со сцены. Надо было совсем иначе относиться к московской буржуазии. А автор"Свои люди — сочтемся!"не желал изменять своему основному типу обличительного комика, трактовавшего
все еще по-старому своих купцов.
Теории музыки ему не у кого было учиться в провинции, и он стал композитором без строгой теоретической выучки. Он мне сам говорил, что многим обязан был Владимиру Стасову.
Тот знакомил его
со всем, что появлялось тогда замечательного в музыкальных сферах у немцев и французов. Через этот кружок он сделался и таким почитателем Листа и в особенности Берлиоза.
То же случилось и
со скульптурой. У Антокольского были уже предшественники к 60-м годам, хотя и без его таланта. И опять
все тот же"долговязый"и"глупый"Стасов (по формуле Серова),
все тот же несносный крикун и болтун (каким считал его Тургенев) открыл безвестного виленского еврейчика, влюбился в его талант и ломал потом столько копий за его"эпоху делающее"произведение"Иоанн Грозный".
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в
том же доме, где и сам жил. Тогда он много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был
все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение
всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А
со мной он вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
Статьи свои в"Библиотеке"он писал больше анонимно и вообще не выказывал никаких авторских претензий при
всех своих скудных заработках, не отличался слабостью к"авансам"и ладил и
со мною, и с
теми, кто составлял штаб редакции.
Ему и под старость, когда он состоял номинальным редактором у Суворина, дали прозвище:"Котлетка и оперетка". Но в последние годы своего петербургского тускло-жуирного существования он, встречаясь
со мною в театрах, постоянно повторял, что
все ему приелось, — сонный, тучный и еще более хромой, чем в
те годы, когда барски жил в доме своей матери на Почтамтской.
Необходимо было и продолжать роман"В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две книги на год,
то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и
со второй половины 63-го года, и к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал
весь сидел в моей голове и памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
В школе старика Рикура я слышал самую высшую"читку"(как у нас говорят актеры) и знакомился по его интересным, живым рассказам
со всей историей парижских театров, по меньшей мере с эпохи июльской революции,
то есть за целых тридцать пять лет.
И рядом
со всем этим вы и здесь, и там, и на больших пространствах находите
то, что вам не даст Париж — ни такой реки, ни такой пристани, ни таких домов, ни таких парков, ни таких зданий, как парламент, ни таких катаний, как в Гайд-Парке, ни таких народных митингов, как на Трафальгар-Сквере.
Он был большого роста, широкий в плечах, корректно одетый в сюртучную пару, говорил без жестов, отчетливо,"ужасно"по-английски,
то есть
со всеми особенностями британского прононса, значительно упирая на слова, и с одной преобладающей интонацией.
Всего поразительнее было
то, что это была, хотя и упраздненная, но все-таки церковь, с алтарями. И на главном алтаре жены и дочери рабочих преспокойно себе сидели, спустив ноги, как
со стола, и в антракты весело болтали. Никак уже нельзя было подумать, что мы в стране, где клерикальный гнет и после Сентябрьской революции 1868 года продолжал еще чувствоваться всюду. Объяснялось оно
тем, что рабочие, сбежавшиеся на эту сходку, принадлежали к республиканской партии и тогда уже были настроены антиклерикально.
Плещеев, исполнявший в журнале совершенно стушеванную роль секретаря без всякого веса и значения, по редакционным делам был
все тот же мягко-элегический, идейный уже полустарик, всегда нуждавшийся,
со скудным заработком, как переводчик и автор небольших статеек.
Полвека и даже больше проходит в моей памяти, когда я сближаю
те личности и фигуры, которые
все уже кончили жизнь: иные — на каторге, другие — на чужбине. Судьба их была разная: одни умирали в Сибири колодниками (как, например, М.Л.Михайлов); а другие не были даже беглецами, изгнанниками (как Г.Н.Вырубов), но все-таки доживали вне отечества, превратившись в «граждан» чужой страны, хотя и по собственному выбору и желанию, без всякой кары
со стороны русского правительства.
Нет личности и фигуры в нелегальном мире русской интеллигенции более яркой и даровитой, чем этот москвич 30-х годов, сочетавший в себе
все самые выдающиеся свойства великорусской натуры, хотя он и был незаконное чадо от сожительства немки с барином из рода Яковлевых, которые вместе с Шереметьевыми и Боборыкиными происходят от некоего Комбиллы, пришедшего"из Прусс"(
то есть от балтийских славян)
со своей дружиной в княжение Симеона Гордого.
Немало был я изумлен, когда года через два в Петербурге (в начале 70-х годов) встретился в театре с одной из этих дам,"лопавших"груши, которая оказалась супругой какого-то не
то предводителя дворянства, не
то председателя земской управы. Эта короста
со многих слетела, и
все эти Соньки, Машки, Варьки сделались, вероятно, мирными обывательницами. Они приучились выть по-волчьи в эмигрантских кружках, желая выслужиться перед своим"властителем дум", как вот такой Н.Утин.