Неточные совпадения
Не помню, чтобы я
при переходе из отрочества в юношеский возраст определенно мечтал уже быть писателем или «сочинителем», как тогда говорили
все: и большие, и мы, маленькие. И Пушкин употреблял это слово, и в прямом смысле, а не в одном
том ироническом значении, какое придают ему теперь.
Если
все сообразить и одно к другому прикинуть,
то выйдет, что
все было еще гораздо лучше, чем могло бы быть, и
при этом не забывать, какое тогда стояло время.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда
при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах
того времени, об актерах казенных театров, о
всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со
всем, что в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Всегда они говорили о них в добродушном тоне, рассказывая нам про свои первые сценические впечатления, про
те времена, когда главная актриса (
при мне уже старуха) Пиунова (бабушка впоследствии известной актрисы) играла
все трагические роли в белом канифасовом платье и в красном шерстяном платке, в виде мантии.
Его долго считали «с винтиком»
все, начиная с родных и приятелей. Правда, в нем была заметная доля странностей; но я и мальчиком понимал, что он стоит выше очень многих по своим умственным запросам, благородству стремлений, начитанности и природному красноречию. Меня обижал такой взгляд на него. В
том, что он лично мне говорил или как разговаривал в гостиной,
при посторонних, я решительно не видал и не слыхал ничего нелепого и дикого.
Губернатором
все время
при мне оставался И.А.Баратынский, брат поэта, женатый на Абамелек,
той красавице, которой Пушкин написал прелестный мадригал: „Когда-то помню“ и т. д.
И в Казани и в Дерпте состоял
при мне
все тот же крепостной служитель, Михаил Мемнонов, который в Дерпте находил свою материальную жизнь лучше, чем мы, его господа, ходил кормиться к русскому портному по фамилии Петух и ел куда вкуснее и свежее, чем мы.
Отца он рано лишился и с
тех пор состоял"
при маменьке"до весьма почтенных годов,
все холостяком и вечным буршем, но буршем чисто платоническим, а в сущности архикабинетным человеком.
Но
при всех этих курьезных повадках и слабостях он вообще вел себя с тактом, был скорее сдержан, я бы сказал даже — с большим сознанием
того, кто он, но без напыщенности.
Представился как раз случай говорить и о Чернышевском не как о главе нового направления журналистики и политических исканий, а просто как об участнике литературного вечера в зале Кононова (где теперь Новый театр), на
том самом вечере, где бедный профессор Павлов сказал несколько либеральных фраз и возбужденно,
при рукоплесканиях, крикнул на
всю залу:"Имеяй уши слышать — да слышит!"
Но
все это не могло поколебать
той самооценки, какой он неизменно держался, и в самые тяжелые для него годы. Реванш свой он получил только перед смертью, когда реформа императорских театров
при директоре И.А.Всеволожском выдвинула на первый план самых заслуженных драматургов — его и Потехина, а
при восстановлении самостоятельной дирекции в Москве Островский взял на себя художественное заведование московским Малым театром.
Они
при мне часто играли в четыре руки и вели разговоры на
те темы, которыми
весь их кружок так горячо жил.
Такая целомудренность — и
при нигилистических протестах против закрепощения мужчин и женщин в прежнем браке — прямое доказательство
того, что
все тогда было проникнуто серьезным служением"делу"и высшими задачами прогресса, и шабаш теперешнего эротизма был бы немыслим.
Как бы я строго теперь ни относился сам к
тому, как велось дело
при моем издательстве, но я все-таки должен сказать, что никаких не только безумных, но и вообще слишком широких трат за
все эти двадцать восемь месяцев не производилось.
Статьи свои в"Библиотеке"он писал больше анонимно и вообще не выказывал никаких авторских претензий
при всех своих скудных заработках, не отличался слабостью к"авансам"и ладил и со мною, и с
теми, кто составлял штаб редакции.
До
тех пор, и
при либеральной Июльской монархии, и
при Февральской республике, и во
все время Второй империи, с 1851 по 1864 год, на открытие какого бы
то ни было зрелища необходима была концессия, особый правительственный патент, с определением условий и
того рода зрелищ, какие театру разрешалось давать.
Никаких лекций или даже просто бесед на общие
темы театрального искусства никто из них не держал. Преподавание было исключительно практическое. Но
при огромных пробелах программы — из Консерватории даже и
те, кто получал
при выходе первые награды (prix), могли выходить весьма невежественными по
всему, чего не касалась драматическая литература и история театра или эстетика.
Льюис жил в пригороде Лондона, в комфортабельном коттедже, где они с Джордж Элиот принимали каждую неделю в дообеденные часы.
Вся тогдашняя свободомыслящая интеллигенция ездила к автору"Адама Бида"и"Мидльмарча", не смущаясь
тем, что она не была подлинной мистрисс Льюис.
При отце жил и его уже очень взрослый сын от первого брака — и всегда был тут во время этих приемов.
Поражало всякого иностранца
то, что Шекспир находился тогда в полном забросе. В течение
всего сезона
при мне едва ли не на одном лишь театре (да и
то третьестепенном) шел"Король Джон". Уже позднее Эрвинг стал много играть Шекспира.
Ночной бульварный Париж тоже не отличался чистотой нравов, но
при Второй империи женщины сидели по кафе, а
те, которые ходили вверх и вниз по бульвару, находились все-таки под полицейским наблюдением, и до очень поздних часов ночи вы если и делались предметом приставаний и зазываний,
то все-таки не так открыто и назойливо, как на Regent Street или Piccadilly-Circus Лондона, где вас сразу поражали с 9 часов вечера до часу ночи (когда разом
все кабаки, пивные и кафе запираются) эти волны женщин, густо запружающих тротуары и стоящих на перекрестках целыми кучками, точно на какой-то бирже.
Если он показался мне тогда таким (хотя бы и временно) отрешенным от
всего русского,
то в этом, как я теперь соображаю, сидело
то, что в
те годы западная жизнь гораздо сильнее захватывала русских «интеллигентов», особенно
тех, кто, как Тургенев, связал свою интимную жизнь с исключительным чувством к иностранке и как бы должен был состоять
при ней и
при ее семье.
На это я скажу раз навсегда (и для
всего последующего в моих воспоминаниях), что я ставлю выше
всего полную правдивость в передаче
того, как я находил известное лицо
при личном знакомстве, совершенно забывая о
том, как оно относилось лично ко мне.
Я водил его по Парижу, как раньше редактора"Русского инвалида", и полковник,
при всей офицерской складке, и
то оказывался нисколько не менее развитым, чем этот передовик"Санкт-Петербургских ведомостей".
О Кавелине он
при мне никогда не упоминал, так что и только по поводу этой печатной переписки узнал, как они были близки. Но о Тургеневе любил говорить, и всегда в полунасмешливом тоне. От него я узнал, как Тургенев относился к июньским дням 1848 года, которые так перевернули
все в душе Герцена, и сделали его непримиримым врагом западноевропейского"мещанства", и вдохновили его на пламенные главы"С
того берега".
То, что рассказывалось в писательских кружках о претензии Гончарова против Тургенева за присвоенный якобы у него тип"нигилиста", было мне известно, хотя тогда об этом еще ничего не проникало в печать. Но Иван Александрович
при личном знакомстве тогда,
то есть лет восемь после появления"Отцов и детей", не имел в себе ничего странного или анормального. Напротив, весьма спокойный, приятный собеседник, сдержанный, но далеко не сухой, весьма разговорчивый, охотно отвечающий на
все, с чем вы к нему обращались.
При Гамбетте же, в качестве его директора департамента как министра внутренних дел состоял его приятель Лорье, из французских евреев, известный адвокат, про жену которого и в Type поговаривали, что она"дама сердца"диктатора. Это могла быть и сплетня, но и младшие чиновники рассказывали
при мне много про эту даму и, между прочим,
то, как она незадолго перед
тем шла через
все залы и громко возглашала...
При нашей личной встрече он сразу взял
тот простой и благожелательный тон, который показывал, что, если он кого признает желательным сотрудником, он не будет его муштровать, накладывать на него свою редакторскую ферулу. Таким он и оставался
все время моей работы в «Отечественных записках»
при его жизни до мучительной болезни, сведшей его в могилу, что случилось, когда я уже жил в Москве.
Замечательной чертой писательского"я"Некрасова было и
то, что он решительно ни в чем не выказывал сознания
того, что он поэт"мести и печали", что целое поколение преклонялось перед ним, что он и тогда еще стоял впереди
всех своих сверстников-поэтов и не утратил обаяния и на молодежь. Если б не знать
всего этого предварительно,
то вы
при знакомстве с ним, и в обществе, и с глазу на глаз, ни в чем бы не видали в нем никаких притязаний на особенный поэтический"ореол". Это также черта большого ума!
Влияние Огарева на общественные идеи Герцена
все возрастало в этот лондонский период их совместной жизни.
То, что в Герцене сидело с молодых лет народнического, — преклонение перед крестьянской общиной и круговой порукой, — получило
при участии Огарева в"Колоколе"характер целой доктрины, и не будь Огарев так дорог своему другу, вряд ли бы
тот помещал в своем журнале многое, что появлялось там с согласия и одобрения главного издателя.
Неточные совпадения
«Я влюблена», — шептала снова // Старушке с горестью она. // «Сердечный друг, ты нездорова». — // «Оставь меня: я влюблена». // И между
тем луна сияла // И томным светом озаряла // Татьяны бледные красы, // И распущенные власы, // И капли слез, и на скамейке // Пред героиней молодой, // С платком на голове седой, // Старушку в длинной телогрейке: // И
всё дремало в тишине //
При вдохновительной луне.
От такого предложения никто не мог отказаться. Свидетели уже
при одном наименованье рыбного ряда почувствовали аппетит; взялись
все тот же час за картузы и шапки, и присутствие кончилось. Когда проходили они канцелярию, Иван Антонович кувшинное рыло, учтиво поклонившись, сказал потихоньку Чичикову:
Цветы и ленты на шляпе,
вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит
вся площадь, а носильщики между
тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по
всей площади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает
весь хлебный арсенал, пока не перегрузится
весь в глубокие суда-суряки [Суда-суряки — суда, получившие свое название от реки Суры.] и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков
все еще стоял неподвижно на одном и
том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с
тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на
все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане,
все, кажется,
при нем, а между
тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
— Да-с, — прибавил купец, — у Афанасия Васильевича
при всех почтенных качествах непросветительности много. Если купец почтенный, так уж он не купец, он некоторым образом есть уже негоциант. Я уж тогда должен себе взять и ложу в театре, и дочь уж я за простого полковника — нет-с, не выдам: я за генерала, иначе я ее не выдам. Что мне полковник? Обед мне уж должен кондитер поставлять, а не
то что кухарка…