Неточные совпадения
Этим, думается мне, грешат
почти все воспоминания, за исключением уже самых безобидных, сшитых из пестрых лоскутков, без плана, без ценного содержания. То, что я предлагаю читателю здесь,
почти исключительно русскиевоспоминания. Своих заграничных испытаний, впечатлений, встреч, отношений к тамошней интеллигенции, за целых тридцать с лишком лет, я в подробностях касаться
не буду.
В моем родном городе Нижнем (где я родился и жил безвыездно
почти до окончания курса) и тогда уже было два средних заведения: гимназия (полуклассическая, как везде) и дворянский институт, по курсу такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас
не читали. Институт превратился позднее в полуоткрытое заведение, но тогда он был еще интернатом и в него принимали исключительно детей потомственных и личных дворян.
Не по-французски, а по-русски прочел я подростком «Отец Горио» («Le Pere Goriot»), а когда мы кончали, герои Диккенса и Теккерея сделались нам близки и по разговорам старших, какие слышал я всегда и дома, где тетка моя и ее муж зачитывались английскими романистами, Жорж Зандом и Бальзаком, и
почти исключительно в русских переводах.
Одного из них, старика тряпичника, господа принимали
почти как «особу» и говорили о нем, как об умнейшем человеке, с капиталом чуть
не в сто тысяч на ассигнации.
Общество
не было и исключительно сословным. В него проникали все: чиновники, учителя гимназии, архитекторы, образованные или только полированные купцы. Дворян с видным положением в городе, женатых на купчихах,
почти что
не было, что показывало также, что за одним приданым
не гонялись, хотя в городе и тогда было немало богатых купцов, водились и миллионеры.
Бородкин врезался мне в память на долгие годы и так восхищал меня обликом, тоном, мимикой и всей повадкой Васильева, что я в Дерпте, когда начал играть как любитель, создавал это лицо прямо по Васильеву. Это был единственный в своем роде бытовой актер, способный на самое разнообразное творчество лиц из всяких слоев общества: и комик и
почти трагик, если верить тем, кто его видал в ямщике Михаиле из драмы А.Потехина «Чужое добро впрок
не идет».
Но газеты занимались тогда театром совсем
не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты
почти что
не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался еще «Ходилкин».
Чего-нибудь особенно столичного я
не находил. Это был тот же
почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я
не чувствовал. Я попадал в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
Да и вообще в то время нигде, ни в каком университете, где я побывал — ни в Казани, ни в Дерпте, ни в Петербурге —
не водилось
почти того, что теперь стало неизбежной принадлежностью студенческого быта, жизни на благотворительные сборы. Нам и в голову
не приходило, что мы потому только, что мы учимся, имеем как бы какое-то право требовать от общества материальной поддержки.
Этот монд, как я сказал выше, был
почти исключительно дворянский. И чиновники, бывавшие в „обществе“, принадлежали к местному дворянству. Даже вице-губернатор был „
не из общества“, и разные советники правления и палат. Зато одного из частных приставов, в тогдашней форме гоголевского городничего, принимали — и его, и жену, и дочь — потому что он был из дворян и помещик.
Случаев действительно возмущающего поведения, даже со стороны инспектора, я
не помню. Профессора обращались с нами вежливо, а некоторые даже особенно ласково, как, например, тогдашний любимец Киттары, профессор-технолог, у которого все
почти камералисты работали в лаборатории, выбирая темы для своих кандидатских диссертаций.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства
не водили. Потребность более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если
не душу, то голову спонтанно,говоря философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался
почти домоседом и стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.
Но, к счастью,
не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили
почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов
чести был так слаб, что я
не помню за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Ведь и я, и все
почти русские, учившиеся в мое время (если они приехали из России, а
не воспитывались в остзейском крае), знали немцев, их корпоративный быт, семейные нравы и рельефные черты тогдашней балтийской культуры, и дворянско-сословной, и общебюргерской — больше из вторых рук, понаслышке, со стороны, издали, во всяком случае недостаточно, чтобы это приводило к полной и беспристрастной оценке.
Наукой, как желал работать я, никто из них
не занимался, но все
почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
Но и"мамзелей"в тогдашнем Дерпте водилось очень мало. Открытая проституция
почти что
не допускалась,
не так, как в Казани, где любимой формой молодечества пьяных студенческих ватаг считалось — разбивать публичные дома за Булаком!
В течение двух лет
не случилось у нас ни одной дуэли, ни одной даже неприятной истории между своими,
не оказалось надобности учреждать и"суд
чести", какой завели у себя немцы.
Это учреждение (вероятно, оно и до сих пор существует) поддерживало известную нравственную дисциплину; идею его похулить нельзя, но разбирательства всего больше вертелись около"шкандалов", вопросов"сатисфакции"и подчинения"Комману"; я помню, однако, что несколько имен стояло на так называемом"списке лишенных
чести"за неблаговидные поступки, хотя это и
не вело к ходатайствам перед начальством — об исключении, даже и в случаях подозрения в воровстве или мошеннических проделках.
При всей"буршикозности"корпоративного быта уличных оказательств молодечества
почти что
не водилось: шумной, бешеной езды, задиранья женщин, ночных скандалов. В одиннадцать часов педеля производили ночной обход всех ресторанов и пивных, заходили во все квартиры, где"анмельдованы"были попойки, и просили студентов разойтись.
А в Дерпте кутежей, то сеть попросту пьянства — и у немцев, и у русских — было слишком достаточно. Кроме попоек и"шкандалов",
не имелось
почти никаких диверсий для молодых сил. Театр мог бы сослужить и общепросветительную и эстетическую службу.
При мне он приехал"с маменькой"на новое житье уже магистром, человеком под сорок (если
не за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у себя приемы, держала его
почти как малолетка,
не позволяла даже ему ходить одному по улицам, а непременно с лакеем, из опасения, что с ним сделается припадок.
Тогда химическая литература по-русски
почти что
не существовала.
Жаловаться, затевать историю я
не стал, и труд мой, доведенный мною
почти до конца второй части — так и погиб"во цвете лет", в таком же возрасте, в каком находился и сам автор. Мне тогда было
не больше двадцати двух лет.
Ежегодные мои поездки"в Россию"в целом и в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка в последние два года питалась уже
почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали свое развивающее дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем в остальных, уже
не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать свои силы.
Я попал в Александрийский театр на бенефис А.И.Шуберт, уже и тогда
почти сорокалетней ingenue, поражавшей своей моложавостью. Давали комедию"Капризница"с главной ролью для бенефициантки. Но
не она заставила меня мечтать о моей героине, а тогдашняя актриса на первое амплуа в драме и комедии, Владимирова. Ее эффектная красота, тон, туалеты в роли Далилы в переводной драме Октава Фёлье взволновали приезжего студента. И между этим спектаклем и замыслом первой моей пьесы — несомненная связь.
К
чести Печаткина надо сказать, он сам сознавал, что совсем
не в своей роли, которая была ему навязана волей его родителя.
Известно было, что он подвержен"запою", но в магазине я
не видал его в скандальном образе, зато
почти всегда очень возбужденным и неистощимым на болтовню.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в конце 50-х годов оказался
не в том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился
почти в таком же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Он умер еще совсем
не старым человеком (сорока лет с чем-то), но смотрел старше, с утомленным лицом. Он и дома прикрывал ноги пледом,"полулежа"в своем обширном кабинете, где читал
почти исключительно английские книжки, о которых писал этюды для Каткова, тогдашнего Каткова, либерала и англомана.
Как критик он уже сказал тогда свое слово и до смерти
почти что
не писал статей по текущей русской литературе.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему,
не оценен еще как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались
почти такого же credo. Этого отрицать нельзя.
Он мог подаваться, особенно после событий 1861–1862 годов, в сторону охранительных идей, судить неверно, пристрастно обо многом в тогдашнем общественном и чисто литературном движении; наконец, у него
не было широкого всестороннего образования, начитанность, кажется, только по-русски (с прибавкой, быть может, кое-каких французских книг), но в пределах тогдашнего русского «просвещения» он был совсем
не игнорант, в нем всегда чувствовался московский студент 40-х годов: он был искренно предан всем лучшим заветам нашей литературы, сердечно
чтил Пушкина, напечатал когда-то критический этюд о Гоголе, увлекался с юных лет театром, считался хорошим актером и был прекраснейший чтец «в лицах».
Она
почти нигде
не бывала в городе. Раз я стал ей говорить на эту тему.
А"властителя дум"у тогдашнего студенчества
почти что
не было. Популярнее были Кавелин, Утин, Стасюлевич, Спасович. О лекциях, профессорах в том кружке, куда я был вхож, говорили гораздо меньше, чем о всяких злобах дня, в том числе и об ожидавшейся к 19 февраля крестьянской"воле".
Каждый
почти журнал стоял за освобождение крестьян с землею: но это
не носилось в воздухе.
И вышло так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала,
почти ничем из деревни
не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
И тот дерптский экзамен был неизмеримо серьезнее,
почти как магистерский, и в другой форме,
не школьнически перед столом экзаменатора, стоя — студенты в мундире, — а сидя, в виде как бы продолжительной беседы.
Отправились мы в университет первого сентября. Мой коллега Калинин слушал всех профессоров, у кого ему предстояло экзаменоваться; а я
почти что никого, и большинство их даже
не знал в лицо, и как раз тех, кто должен был экзаменовать нас из главных предметов.
Впоследствии, когда я после смерти А.И.Герцена и знакомства с ним в Париже (в зиму 1868–1870 года) стал сходиться с Кавелиным, я находил между ними обоими сходство —
не по чертам лица, а по всему облику, фигуре, манерам, а главное, голосу и языку истых москвичей и одной и той же
почти эпохи.
"Библиотека"
почти не участвовала в этом ругательном хоре. Критиком ее был Еф. Зарин, который, правда, вступал в полемику с самим Чернышевским. Но все-таки отличились"передовые"журналы. И то, что в"Свистке"Добролюбова было остроумно, молодо, игриво, то теперь стало тяжело, грубо и бранно. Автора"Темного царства"заменил в"Современнике"тот критик, который в начале 1862 года отличился своей знаменитой рецензией на"Отцов и детей".
Появление его в роли Подхалюзина — это и был"гвоздь"и для тогдашних любителей театра. Ему сделали прием с подношением венка, но в городе это прошло
почти что
не замеченным большой публикой.
Те, кто видал Рашель, находили, что она была по таланту выше итальянской трагической актрисы. Но Рашель играла
почти исключительно в классической трагедии, а Ристори по репертуару принадлежала уже к романтической литературе и едва ли
не в одной Медее изображала древнюю героиню, но и эта"Медея", как пьеса, была новейшего итальянского производства.
С тех пор я более уже
не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В
честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы
почтить гостей.
Учреждений, кроме Певческой капеллы, тоже
не было. Процветала только виртуозность, и
не было недостатка в хороших учителях. Из них Гензельт (фортепьяно), Шуберт (виолончель) и несколько других были самыми популярными. Концертную симфоническую музыку давали на университетских утрах под управлением Шуберта и на вечерах Филармонического общества. И вся виртуозная часть держалась
почти исключительно немцами. Что-нибудь свое, русское, создавалось по частной инициативе, только что нарождавшейся.
Такой замысел смутил бы теперь даже и
не начинающего. Роман в шестьдесят печатных листов! И с надеждой,
почти с уверенностью, что я его доведу до конца, что его непременно напечатают.
Но влияние может быть и скрытое. Тургенев незадолго до смерти писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда
не любил Бальзака и
почти совсем
не читал его. А ведь это
не помешало ему быть реальным писателем, действовать в области того романа, которому Бальзак еще с 30-х годов дал такое развитие.
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще
не было
почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
А
не нужно забывать, что"Казаки"
не вызвали в петербургской радикальной критике энтузиазма и даже просто таких оценок, каких они заслуживали. На них посматривали как на что-то
почти реакционное, так как автор восторгался дикими нравами своих казаков и этим самым как бы восставал против интеллигенции и культуры.
Из всех сотрудников он только и втянут был по доброй воле в эту"галеру", и другой бы на его месте давным-давно ушел, тем более что у нас с ним лично
не было никаких затянувшихся счетов. Он
не был мне ничего должен, и я ему также. Вся возня с журналом в течение более полутора года
не принесла ему никаких выгод, а, напротив, отняла много времени
почти что даром.