Неточные совпадения
И какая, спрошу я, будет сладость для публики находить в воспоминаниях старого писателя все
один и тот же «камертон»,
одно и то же окрашивание нравов, событий,
людей и их произведений?
Одного из них, старика тряпичника, господа принимали почти как «особу» и говорили о нем, как об умнейшем
человеке, с капиталом чуть не в сто тысяч на ассигнации.
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни,
людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не в
одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками) в николаевское время.
Фамусовым он был в меру и барин, и чиновник, и истый
человек времени Реставрации, когда он у своего баринадостаточно насмотрелся и наслушался господ. Никто впоследствии не заменил его, не исключая и Самарина, которого я так и не видал в тот приезд ни в
одной его роли.
По некоторым наукам, например хотя бы по химии, вся литература пособий сводилась к учебникам Гессе и француза Реньо, и то только по неорганической химии. Языки знал
один на тридцать
человек, да и то вряд ли. Того, что теперь называют „семинариями“, писания рефератов и прений, и в заводе не было.
Сколько я помню по рассказам студентов того времени, и в Москве и в Петербурге до конца 50-х годов было то же отсутствие общего духа. В Москве еще в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся
один „восточный
человек“ из армян, который крикнул ему...
Но, как я говорю в заключительной главке
одной из частей романа „В путь-дорогу“, море водки далеко не всех поглотило, и из кутил, даже пьяниц, вышло немало дельных и хороших
людей.
Одно было уже по-новому: на меня смотрели как на молодого
человека.
Зима близилась, но санного пути еще не было. Стояли бесснежные морозные дни. Приходилось ехать до Нижнего в перекладной телеге, всем четверым: три студиоза и
один дворовый
человек, тогда даже еще не"временно-обязанный".
При мне он приехал"с маменькой"на новое житье уже магистром,
человеком под сорок (если не за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у себя приемы, держала его почти как малолетка, не позволяла даже ему ходить
одному по улицам, а непременно с лакеем, из опасения, что с ним сделается припадок.
Словом, я сжег свои корабли"бывшего"химика и студента медицины, не чувствуя призвания быть практическим врачом или готовиться к научной медицинской карьере. И перед самым новым 1861 годом я переехал в Петербург, изготовив себе в Дерпте и гардероб"штатского"молодого
человека. На все это у меня хватило средств. Жить я уже сладился с
одним приятелем и выехал к нему на квартиру, где мы и прожили весь зимний сезон.
Кажется, еще до переезда в Петербург я уже знал, что этот актер сделался богатым
человеком, получив в дар от
одного откупщика каменный многоэтажный дом на Владимирской.
Не в виде оправдания, а как фактическую справку — приведу то, что из
людей 40-х, 50-х и 60-х годов, сделавших себе имя в либеральном и даже радикально-революционном мире,
один только Огарев еще в николаевское время отпустил своих крепостных на волю, хотя и не совсем даром.
Если прикинуть теперешний аршин к тогдашнему общественному"самосознанию", то окажется, что тогда не нашлось бы и
одной десятой того количества
людей и старых и молодых, участвующих в движении, какое бросилось на борьбу к осени 1905 года.
В тогдашней литературе романов не было ни
одной вещи в таком точно роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться в этом. Не помню, чтобы прототип такой"истории развития"молодого
человека, ищущего высшей культуры, то есть"Ученические годы Вильгельма Мейстера"Гете, носился предо мною.
Один этот факт показывает, как мы далеки были от всякой кружковщины. Помяловский считался самым первым талантом из
людей его генерации и украшением беллетристики"Современника" — стало быть, прямой расчет состоял в том, чтобы его замалчивать. А я стал усиленно искать кого-нибудь из молодых, кто бы оценил его на страницах моего журнала.
Это
одно показывает, что он не считал и тогда Бенни способным на темную роль, а, напротив,
человеком, который готов был бы пострадать за правое дело.
Одним из самых молодых, явившихся ко мне с своей первой рукописью, был юморист Лейкин, впоследствии сделавшийся очень популярным беллетристом и умерший богатым
человеком от экономии из своих писательских заработков.
Щапов сохранял тон и внешность
человека, прикосновенного к духовному сословию; дух тогдашних политических и общественных протестов захватил его всецело. В его лице по тому времени явился
один из самых первых просвещенных врагов бесправия и гнета. Если он увлекался в своих оценках значения раскола и некоторых черт древнеземского уклада, то самые эти увлечения были симпатичны и в то время совсем не банальны.
Литтре молодым
человеком состоял секретарем у
одного из бывших министров Бонапарта.
Но так обыкновенно пишется «история» не об
одних покойных, но и о живых
людях.
В газетной прессе действовали не
одни клевреты 2 декабря, не
одни Кассаньяки. Полегоньку поднимали голову и сторонники конституционного либерализма, и
люди с идеалами революции 1848 года. Но даже и более ловкие, чем убежденные журналисты, вроде Эмиля Жирардена, вели также либерально-оппозиционную игру.
Он выступал кандидатом рядом с другим радикальным кандидатом, светским
человеком, сыном герцога Бедфордского,
одного из самых богатых лордов, которому тогда принадлежали в Лондоне целые кварталы.
Правда, тогда уже не у
одного меня складывалась оценка Толстого (после"Войны и мира") как великого объективного изобразителя жизни. Хотя он-то и был всегда «эгоцентрист», но мы еще этого тогда недостаточно схватывали, а видели то, что он даже и в воспроизведении
людей несимпатичного ему типа (Наполеона, Сперанского) оставался по приемам прежде всего художником и сердцеведом.
Из иностранцев самой крупной личностью был Кине. Но я не помню, чтобы он произвел сенсацию какой-нибудь речью. Он больше вызывал в толпе интерес своим прошлым как
один из самых видных эмигрантов — врагов Бонапартова режима. Он был несомненный республиканец 1848 года,
человек идей XVIII века, но гораздо больше демократ, чем сторонник социалистической доктрины.
Вообще же, насколько я мог в несколько бесед (за ноябрь и декабрь того сезона) ознакомиться с литературными вкусами и оценками А. И., он ценил и талант и творчество как
человек пушкинской эпохи, разделял и слабость
людей его эпохи к Гоголю, забывая о его"Переписке", и я хорошо помню спор, вышедший у меня на
одной из сред не с ним, а с Е.И.Рагозиным по поводу какой-то пьесы, которую тогда давали на
одном из жанровых театров Парижа.
Как это часто бывает, в Герцене
человек, быть может, в некоторых смыслах стоял не на
одной высоте с талантом, умом и идеями. Ведь то же можно сказать о таком его современнике, как Виктор Гюго и в полной мере о Тургеневе. И в эти последние месяцы его жизни у него не было и никакой подходящей среды, того «ambiente», как говорят итальянцы, которая выставляла бы его, как фигуру во весь рост, ставила его в полное, яркое освещение.
В Вене на первых порах мне опять жилось привольно, с большими зимними удобствами, не было надобности так сновать по городу, выбрал я себе тихий квартал в
одном из форштадтов, с русскими молодыми
людьми из медиков и натуралистов, в том числе с тем зоологом У., с которым познакомился в Цюрихе за полгода перед тем.
Он тогда сбирался все приступать к докторскому экзамену, но, как всегда, был гораздо больше жизнелюб, чем ревностный докторант. У него был необычайный талант возни с
людьми; он знакомился со всяким народом и делался сейчас нужным
человеком кружка, давал советы, посредничал, оказывал всевозможные услуги. В этом, конечно, сказывалась
одна из характерных черт семитической расы.
Тогда в польском еженедельнике"Край"явилась самая лестная для меня характеристика как писателя и
человека, которая начиналась таким, быть может, слишком лестным для меня определением:"Пан Петр Боборыкин, известный русский романист —
один из самых выдающихся представителей наиблагороднейшего отдела русской интеллигенции"("Pan Pietr Boborykin zna-komity…").
И вся обширная квартира в доме Краевского на Литейной совсем не смотрела редакцией или помещением кабинетного
человека или писателя, ушедшего в книги, в коллекции, в собирание каких-нибудь предметов искусства. В бильярдной
одну зиму стоял и стол секретаря редакции. В кабинет Некрасова сотрудники проникали в одиночку; никаких общих собраний, бесед или редакционных вечеринок никогда не бывало.
Не думаю, чтобы они были когда-либо задушевными приятелями. Правда, они были
люди одной эпохи (Некрасов немного постарше Салтыкова), но в них не чувствовалось сходства ни в складе натур, ни в общей повадке, ни в тех настроениях, которые дали им их писательскую физиономию. Если оба были обличители общественного зла, то в Некрасове все еще и тогда жил поэт, способный на лирические порывы, а Салтыков уже ушел в свой систематический сарказм и разъедающий анализ тогдашнего строя русской жизни.
Один в этом списке Л.Н.Толстой кончил дни свои на родине и никогда не покидал ее как изгнанник. Но разве он также не был"нелегальным"
человеком в полной мере? И если его не судили и не сослали без суда, то потому только, что власть боялась его популярности и прямо не преследовала его, но все-таки он умер официально отлученным от государственно-полицейской православной церкви.
Из тогдашних русских немного моложе его был
один, у кого я находил всего больше если не физического сходства с ним, то близости всего душевного склада, манеры говорить и держать себя в обществе: это было у К.Д.Кавелина, также москвича почти той же эпохи, впоследствии близкого приятеля эмигранта Герцена. Особенно это сказывалось в речи, в переливах голоса, в живости манер и в этом чисто московском говоре, какой был у
людей того времени. Они легко могли сойти за родных даже и по наружности.
Между нами была та связь, что он стал также романистом (под псевдонимом Степняка), но я — грешный
человек! — до тех пор не читал ни
одной его строки.
Неточные совпадения
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя
людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть,
одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
— Зачем же так неблагосклонно // Вы отзываетесь о нем? // За то ль, что мы неугомонно // Хлопочем, судим обо всем, // Что пылких душ неосторожность // Самолюбивую ничтожность // Иль оскорбляет, иль смешит, // Что ум, любя простор, теснит, // Что слишком часто разговоры // Принять мы рады за дела, // Что глупость ветрена и зла, // Что важным
людям важны вздоры, // И что посредственность
одна // Нам по плечу и не странна?
Но мой Онегин вечер целой // Татьяной занят был
одной, // Не этой девочкой несмелой, // Влюбленной, бедной и простой, // Но равнодушною княгиней, // Но неприступною богиней // Роскошной, царственной Невы. // О
люди! все похожи вы // На прародительницу Эву: // Что вам дано, то не влечет; // Вас непрестанно змий зовет // К себе, к таинственному древу; // Запретный плод вам подавай, // А без того вам рай не рай.
Но дружбы нет и той меж нами. // Все предрассудки истребя, // Мы почитаем всех нулями, // А единицами — себя. // Мы все глядим в Наполеоны; // Двуногих тварей миллионы // Для нас орудие
одно, // Нам чувство дико и смешно. // Сноснее многих был Евгений; // Хоть он
людей, конечно, знал // И вообще их презирал, — // Но (правил нет без исключений) // Иных он очень отличал // И вчуже чувство уважал.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых
одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.