Неточные совпадения
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось
ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним
о его повести или вообще
о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он,
как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя
как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Но то, что мы тогда видели на деревенском «порядке» и в полях, не гнело и не сокрушало так,
как может гнесть и сокрушать теперь. Народ жил исправно,
о голоде и нищенстве кругом не было слышно. Его не учили, не было
ни школы,
ни фельдшера, но одичалости, распутства, пропойства —
ни малейшего. Барщина, конечно, но барщина —
как и мы понимали — не «чересчурная». У всех хорошо обстроенные дворы,
о «безлошадниках» и подумать было нельзя. Кабака
ни одного верст на десять кругом.
Но мысль
о женитьбе буквально не приходила мне
ни тогда,
ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом. В наше время дико было представить себе женатого студента; и в Казани, и еще более в Дерпте, кутилы или зубрилы, все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя
как на учащихся, а не
как на обывателей в треуголках с голубым околышем.
Забот
о школе для крестьян я не находил
ни у нас,
ни в соседних имениях. И лечили их
как придется, крестьян — знахарки, а дворовых кое-когда доктор. Больниц — никаких. Словом, тогдашний крепостной быт. У государственных крестьян (их зовут там и до сих пор „однодворцами“) водились школы и даже сберегательные кассы; но быт их не отличался от быта крепостных, и, в общем, они не считались зажиточнее.
Если бы за все пять лет забыть
о том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник, то вы не услыхали бы с кафедры
ни единого звука, говорившего
о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к тому, что делается на немецком Западе и в Прибалтийском крае, вот
какая нота слышалась всегда и везде.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором.
О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь
ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы,
какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
С ним мы познакомились по"Библиотеке для чтения", куда он что-то приносил и, сколько помню, печатался там. Он мне понравился
как очень приятный собеседник, с юмором, с любовью к литературе, с искренними протестами против тогдашних"порядков". Добродушно говорил он мне
о своей неудачной влюбленности в Ф.А.Снеткову, которой в труппе два соперника делали предложение, и она
ни за одного из них не пошла: Самойлов и Бурдин.
Тогда она была в полном расцвете своего разнообразного таланта. Для характерных женских лиц у нас не было
ни на одной столичной сцене более крупной артистки. Старожилы Москвы, любящие прошлое Малого театра, до сих пор с восхищением говорят
о том,
как покойница Е.И.Васильева играла гувернантку в"Однодворце".
Так я и не видал тогда
ни в ту зиму,
ни впоследствии — "Ребенка"на Малом театре.
О триумфе дебютантки мне писали приятели после бенефиса Самарина,
как о чем-то совершенно небывалом. Ее вызывали без числа. И автора горячо вызывали, так что и на его долю выпала бы крупная доля таких восторженных приемов.
И я не знавал писателей
ни крупных,
ни мелких, кто бы был к нему лично привязан или говорил
о нем иначе,
как в юмористическом тоне, на тему его самооценки. Из сверстников ближе всех по годам и театру стоял к нему Писемский. Но он не любил его, хотя они и считались приятелями. С Тургеневым, Некрасовым, Салтыковым, Майковым, Григоровичем, Полонским — не случилось мне лично говорить
о нем, не только
как о писателе, но и
как о человеке.
У меня нашлись ходы к тогдашнему директору канцелярии министра двора (кажется, по фамилии Тарновский), и я должен был сам ездить к нему — хлопотать
о пропуске одной из моих статей. По этому поводу я попал внутрь Зимнего дворца. За все свое пребывание в Петербурге с 1861 года, да и впоследствии, я никогда не обозревал его зал и не попадал
ни на
какие торжества.
После смерти Бенни Лесков выпустил,
как известно, брошюрку, где он рассказал правду
о своем покойном собрате и старался очистить его от подозрений…
ни больше
ни меньше
как в том, что он был агент-провокатор, выражаясь по-нынешнему.
Да и над литературой и прессой не было такого гнета,
как у нас. Предварительной цензуры уже не осталось, кроме театральной. Система предостережений — это правда! — держала газеты на узде; но при мне в течение целого полугодия не был остановлен
ни один орган ежедневной прессы.
О штрафах (особенно таких,
какие налагаются у нас теперь) не имели и понятия.
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности
ни в ту,
ни в другую сторону. Такая личность,
как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь
о нем ли,
о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того,
каким я тогда сам находил его.
Не могу утверждать — до или после меня проживал в Испании покойный граф Салиас. Он много писал
о ней в «Голосе», но тогда, летом 1869 года, его не было;
ни в Мадриде,
ни в других городах, куда я попадал, я его не встречал. Думаю, однако, что если б ряд его очерков Испании стал появляться раньше моей поездки, я бы заинтересовался ими. А «Голос» я получал
как его корреспондент.
Помню, что он долго говорил нам
о том, что ждет Испанию, если она не расстанется с таким политиком,
как Прим, который метит
ни больше
ни меньше
как в короли.
Об Огареве я не слыхал у них разговоров
как о члене семьи. Он жил тогда в Женеве
как муж с англичанкой, бывшей гувернанткой Лизы. Словом, они оба были вполне свободны, могли бы развестись и жениться гражданским браком для того, чтобы усыновить Лизу. Формально у Лизы было имя. Она значилась Огаревой, но никакого метрического свидетельства — в нашем русском смысле, потому что она
ни в
какой церкви крещена не была.
По поводу"Обрыва"и лица Марка Волохова он
ни разу не сделал намека на тургеневского Базарова, и вообще я тогда не слыхал от него никаких отзывов —
как о талантах и людях —
о своих ближайших и младших сверстниках: Тургеневе, Островском, Некрасове, Салтыкове, Толстом.
Еще в июне, и даже во второй половине его, никто и не думал
о том, что война была уже на носу. Даже и пресловутый инцидент испанского наследства еще не беспокоил
ни немецкую,
ни французскую прессу. Настроение Берлина было тогда совсем не воинственное, а скорее либерально-оппозиционное в противобисмарковом духе. Это замечалось во всем и в тех разговорах,
какие мне приводилось иметь с берлинцами разного сорта.
Но он сжился с Парижем и даже вошел в такое приятельство с"французиками",
какого не водил почти
ни с кем в Петербурге. С Салтыковым он позднее стал ладить, а с Некрасовым уже давно не видался и никогда
о нем в разговоре со мною не упоминал.
Намерение было великодушное и говорило
как бы
о скромности лектора; но тон беседы, ее беспрестанные обращения к аудитории, то,
как он держал себя на эстраде, его фразеология и вплоть до интонаций его голоса — все, по крайней мере во мне, не могло вызвать
ни сочувствия,
ни умственного удовлетворения.
Неточные совпадения
Городничий. Ах, боже мой, вы всё с своими глупыми расспросами! не дадите
ни слова поговорить
о деле. Ну что, друг,
как твой барин?.. строг? любит этак распекать или нет?
Хлестаков. Да что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.)Я не знаю, однако ж, зачем вы говорите
о злодеях или
о какой-то унтер-офицерской вдове… Унтер-офицерская жена совсем другое, а меня вы не смеете высечь, до этого вам далеко… Вот еще! смотри ты
какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь, что у меня нет
ни копейки.
Потом свою вахлацкую, // Родную, хором грянули, // Протяжную, печальную, // Иных покамест нет. // Не диво ли? широкая // Сторонка Русь крещеная, // Народу в ней тьма тём, // А
ни в одной-то душеньке // Спокон веков до нашего // Не загорелась песенка // Веселая и ясная, //
Как вёдреный денек. // Не дивно ли? не страшно ли? //
О время, время новое! // Ты тоже в песне скажешься, // Но
как?.. Душа народная! // Воссмейся ж наконец!
Кто видывал,
как слушает // Своих захожих странников // Крестьянская семья, // Поймет, что
ни работою //
Ни вечною заботою, //
Ни игом рабства долгого, //
Ни кабаком самим // Еще народу русскому // Пределы не поставлены: // Пред ним широкий путь. // Когда изменят пахарю // Поля старозапашные, // Клочки в лесных окраинах // Он пробует пахать. // Работы тут достаточно. // Зато полоски новые // Дают без удобрения // Обильный урожай. // Такая почва добрая — // Душа народа русского… //
О сеятель! приди!..
Простаков. От которого она и на тот свет пошла. Дядюшка ее, господин Стародум, поехал в Сибирь; а
как несколько уже лет не было
о нем
ни слуху,
ни вести, то мы и считаем его покойником. Мы, видя, что она осталась одна, взяли ее в нашу деревеньку и надзираем над ее имением,
как над своим.