Неточные совпадения
О"Дворянском гнезде"я даже
написал небольшую
статью для прочтения и в нашем кружке, и в гостиной Карлова, у Дондуковых. Настроение этой вещи, мистика Лизы, многое, что отзывалось якобы недостаточным свободомыслием автора, вызывали во мне недовольство. Художественная прелесть повести
не так на меня действовала тогда, как замысел и тон, и отдельные сцены"Накануне".
Если я"прошелся"раз над нигилистками и их внешностью, то я совсем еще
не касался тех признаков игры в социализм, какие
стали вырастать в Петербурге в виде общежитии на коммунистических началах. В те кружки я
не попадал и
не хотел
писать о том, чего сам
не видал и
не наблюдал.
В эти четыре года (до моего водворения в Петербурге) он очень развился
не только как музыкант, но и вообще
стал гораздо литературнее, много читал, интересовался театром и
стал знакомиться с писателями; мечтал о том, кто бы ему
написал либретто.
Жизнь с матушкой вызвала во мне желание поселиться около нее, и я
стал тогда же мечтать устроиться в Нижнем, где было бы так хорошо
писать, где я был бы ближе к земле, если
не навсегда, то на продолжительный срок.
Влиять я на него
не мог: он слишком держался своих взглядов и оценок."Заказывать"ему
статьи было нельзя по той же причине. Работал он медленно, никогда вперед ничего
не сообщал о выборе того, о чем будет
писать, и о программе своей
статьи. Вот почему он
не к каждой книжке приготовлял
статьи на чисто литературные темы.
А с таким уравновешенным эстетом, как Эдельсон, это было немыслимо. И я
стал искать среди молодых людей способных
писать хоть и
не очень талантливые, но более живые
статьи по критике и публицистике. И первым критическим этюдом, написанным по моему заказу, была
статья тогда еще безвестного учителя В. П. Острогорского о Помяловском.
Он совсем
не был начитан по иностранным литературам, но отличался любознательностью по разным сферам русской письменности, знал хорошо провинцию, купечество, мир старообрядчества, о котором и
стал писать у меня, и в этих,
статьях соперничал с успехом с тогдашним специалистом по расколу П.И.Мельниковым.
Статьи свои в"Библиотеке"он
писал больше анонимно и вообще
не выказывал никаких авторских претензий при всех своих скудных заработках,
не отличался слабостью к"авансам"и ладил и со мною, и с теми, кто составлял штаб редакции.
В журнале он еще
не пробовал себя как беллетрист, а
писал статьи и фельетоны очень бойким и изящным языком.
"Страшный заговорщик"Ткачев был тогда очень милый, тихонький юноша, только что побывавший в университете, где, кажется,
не кончил, и я ему давал переводы; а самостоятельных
статей он еще
не писал у нас. Я уже рассказывал, как он быстро перевел"Утилитаризм"Дж. Ст. Милля, который цензура загубила.
Кажется, П.И.Вейнберг направил ко мне весьма курьезного еврея, некоего Оренштейна, которому я сам сочинил псевдоним"Семен Роговиков" — перевод его немецкой фамилии. Он был преисполнен желания
писать"о матерьях важных", имел некоторую начитанность по-немецки и весьма либеральный образ мыслей и долго все возился с Гервинусом, начиная о нем
статьи и
не кончая их.
И
стал он похаживать в редакцию, предлагал
статьи, очень туго их
писал, брал, разумеется, авансы, выпивал, где и когда только мог, но в совершенно безобразном виде я его (по крайней мере у нас)
не видал.
По тону этой оценки я уже предчувствовал, что эго
писала женщина, но
не подозревал, что это Хвощинская. Она до того
не печатала никогда критических
статей под своим известным псевдонимом.
Сделавшись редактором, я сейчас же
написал сам небольшую рецензию по поводу ее прекрасного рассказа"За стеной", появившегося в"Отечественных записках". Я первый указал на то, как наша тогдашняя критика замалчивала такое дарование. Если позднее Хвощинская, сделавшись большой «радикалкой»,
стала постоянным сотрудником «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова, то тогда ее совсем
не ценили в кружке «Современника», и все ее петербургские знакомства стояли совершенно вне тогдашнего «нигилистического» мира.
Тогда же
стала развиваться и газетная критика, с которой мы при наших дебютах совсем
не считались. У Корша (до приглашения Буренина)
писал очень дельные, хотя и скучноватые,
статьи Анненков и писатели старших поколений. Тон был еще спокойный и порядочный. Забавники и остроумы вроде Суворина еще
не успели приучить публику к новому жанру с личными выходками, пародиями и памфлетами всякого рода.
Так я обставил свой заработок в ожидании того, что буду
писать как беллетрист и автор более крупных журнальных
статей. Но прямых связей с тогдашними петербургскими толстыми журналами у меня еще
не было.
По-английски я
стал учиться еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку
не учили. Потом я брал уроки в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном языке. Но когда я впервые попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать,
писать и даже говорить по-английски — совсем
не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Про меня рано сложилась легенда, что я все мои романы
не написал, а продиктовал. Я уже имел повод оговариваться и поправлять это — в общем неверное — сведение. До 1873 года я многое из беллетристики диктовал, но с того года до настоящей минуты ни одна моя, ни крупная, ни мелкая вещь,
не продиктована, кроме
статей. «Жертва вечерняя» вся целиком была продиктована, и в очень скорый срок — в шесть недель, причем я работал только с 9 до 12 часов утра. А в романе до двадцати печатных листов.
Если взять в расчет, что я начал
писать как повествовательс 1862 года,
стало быть, это относится лишь (да и то далеко
не вполне) к одной четвертой всего 50-летия, то есть с той эпохи, как я сделался писателем.
Рольстон — хоть и очень занятой по своей службе в Музее —
не отказывался даже водить меня по разным трущобам Лондона, куда
не совсем безопасно проникать ночью без полисмена. Он же подыскал мне одного впавшего в бедность магистра словесности (magistre artium, по английской номенклатуре), который занимался со мною по литературному изучению английского стиля и поправлял мне мой слог, когда я
писал мою первую
статью на английском языке: «Нигилизм в России» (The Nihilism in Russia), о которой поговорю ниже.
У Наке всегда можно было найти гостей. И я удивлялся — как он мог работать:
не только
писать научные
статьи, но и производить даже какие-то химические опыты.
Задайся я каким-нибудь определенным планом, как например, насчет Рима (который мне долго решительно
не давался), я бы уже успел
написать что-нибудь вроде"Вечного города"после того, как я отправился в Рим осенью 1891 года с твердым намерением заново изучить его, для чего я, также заново,
стал подготовлять себя к нему целый год.
Я
не стану здесь рассказывать про то, чем тогда была Испания. Об этом я
писал достаточно и в корреспонденциях, и в газетных очерках, и даже в журнальных
статьях.
Не следует в воспоминаниях предаваться такому ретроспективному репортерству. Гораздо ценнее во всех смыслах освежение тех «пережитков», какие испытал в моем лице русский молодой писатель, попавший в эту страну одним из первых в конце 60-х годов.
Не могу утверждать — до или после меня проживал в Испании покойный граф Салиас. Он много
писал о ней в «Голосе», но тогда, летом 1869 года, его
не было; ни в Мадриде, ни в других городах, куда я попадал, я его
не встречал. Думаю, однако, что если б ряд его очерков Испании
стал появляться раньше моей поездки, я бы заинтересовался ими. А «Голос» я получал как его корреспондент.
И вот начался опять для меня мой корреспондентский сезон 1869–1870 года. Я
стал заново
писать свои фельетоны «С Итальянского бульвара» в ожидании большого политического оживления, которое
не замедлило сказаться еще осенью.
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем
не проявлял уже желания
стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе еще
не нашел, но
не переставал
писать каждый день и любил повторять, что в его лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже
не работал и много ходил по Парижу.
В Берлине, где я уже
стал писать роман"Солидные добродетели", получил я совершенно нежданно-негаданно для меня собственноручное письмо от Н.А.Некрасова, в котором он просил у меня к осени 1870 роман, даже если он и
не будет к тому времени окончен, предоставляя мне самому выбор темы и размеры его.
Суворин
написал мне умное письмо с объяснением того, почему я пришелся"
не ко двору"в их газете. Главный мотив, по его толкованию, выходит такой, что они все в газете уже спелись и каковы бы, сами по себе, ни были, жили себе потихоньку и считали себя и свою работу хорошими, а я явился с своими взглядами, вкусами, приговорами, оценками людей, и это всех, начиная с главного редактора,
стало коробить.
Раньше, еще в Дерпте, я
стал читать его
статьи в"Библиотеке для чтения", все по философским вопросам. Он считался тогда"гегельянцем", и я никак
не воображал, что автор их — артиллерийский полковник, читавший в Михайловской академии механику. Появились потом его
статьи и в"Отечественных записках"Краевского, но в"Современнике"он
не писал, и даже позднее, когда я с ним ближе познакомился, уже в начале 60-х годов,
не считался вовсе"нигилистом"и еще менее тайным революционером.
Неточные совпадения
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я
не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто
написал Телемака, тот пером своим нравов развращать
не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько в свете быть возможно.
Трудно было дышать в зараженном воздухе;
стали опасаться, чтоб к голоду
не присоединилась еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию,
написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту.
И Левин
стал осторожно, как бы ощупывая почву, излагать свой взгляд. Он знал, что Метров
написал статью против общепринятого политико-экономического учения, но до какой степени он мог надеяться на сочувствие в нем к своим новым взглядам, он
не знал и
не мог догадаться по умному и спокойному лицу ученого.
— Я
не стану тебя учить тому, что ты там
пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю эту грамоту о лесе. Она трудна. Счел ли ты деревья?
— Я нездоров, я раздражителен
стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь о Сергей Иваныче и его
статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может
писать о справедливости человек, который ее
не знает? Вы читали его
статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.