Неточные совпадения
Крепостников из нас
не вышло, по крайней мере очень многих из нас; прямо развращающих влияний
не вынесли мы ни из гимназии, ни из домашней обстановки, даже
не приобрели замашек тщеславия и суетности
более, чем бы это случилось в настоящее время.
С этим путейцем-романистом мне тогда
не случилось ни разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и
не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех
более светских и бойких домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Я его видел тогда в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («
Не в свои сани
не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то в «Москвитянине» того времени. Игра была бойкая, приятная, но без той особой ноты в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков
не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо
более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
Бурлаков мы знали и жалели их за тяжелую службу, когда все на Волге еще двигалось «лямкой» и пароходы бегали по ней всего каких-нибудь три-четыре года, но и бурлак был «крестьянин», наш мужичок из приволжских оброчных деревень. На нем
не лежало никакого босяческо-го клейма. «Бурлаки» Репина еще
не сложились тогда. Они были еще
не сбродом, а
более или менее исправными крестьянами с дешевым и тяжелым заработком.
Такая же малая инициатива была в студенчестве и по части устройства каких-нибудь вечеров, праздников, концертов. И
не думаю, чтобы это происходило от боязни начальства, от уверенности, что
не позволят.
Более невинные удовольствия или устройство вечеров в пользу бедного товарища было бы возможно.
Такая попытка показывает, что я после гимназической моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это
не отражалось на моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало,
не следил даже за журналами так, как делал это в последних двух классах гимназии,
не искал между товарищами людей
более начитанных,
не вел разговоров на чисто литературные темы. Правда, никто вокруг меня и
не поощрял меня к этому.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства
не водили. Потребность
более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если
не душу, то голову спонтанно,говоря философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом и стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.
Но мысль о женитьбе буквально
не приходила мне ни тогда, ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом. В наше время дико было представить себе женатого студента; и в Казани, и еще
более в Дерпте, кутилы или зубрилы, все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя как на учащихся, а
не как на обывателей в треуголках с голубым околышем.
В усадьбе дворовых было
не безобразно много: два-три лакея, повар, кучера и конюхи при конском заводе, столяр, стряпуха, ключница, псарь, коровница. Жилось им
более чем сносно, гораздо привольнее, чем в доме деда в Нижнем, их одевали и кормили хорошо; а работа, разумеется, была весьма „с прохладцей“. Два лакея ездили с отцом и на охоту.
Свидание со своими в Нижнем обошлось
более мирно, чем я ожидал. Я
не особенно огорчался тем, что к моему переходу в Дерпт относились с некоторым недоумением, если и
не с сильным беспокойством. Довольно было и того, что помирились с моим решением. Это равнялось признанию права руководить самому своими идеями и стремлениями, искать лучшего
не затем, чтобы беспорядочно"прожигать"жизнь, а чтобы работать, расширять свой умственный горизонт, увлекаясь наукой, а
не гусарским ментиком.
Профессорскую карьеру я мог бы сделать; но, заморив в себе писателя, оставался бы только
более или менее искусным лектором, а
не двигателем науки.
Но в последние три года, к 1858 году, меня, дерптского студента, стало все сильнее забирать стремление
не к научной, а к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес к художественному изображению русской жизни, наплыв освобождающих идей во всех смыслах пробудили нечто
более трепетное и теплое, чем чистая или прикладная наука.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к
более широкому умственному развитию
не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также
не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все
более и
более словесником, хотя и
не прошел строго классической выучки.
Нам казалось все
более и
более диким, что русским студентам в России, в императорском университете, нельзя жить без подчинения немецкому «Комману», который
не имел никакой правительственной санкции.
Тут я открою скобку и повторю еще раз (чтобы к этому уже
более не возвращаться), что мы — в наше студенческое время и в Казани, и в Дерпте, да и в столицах —
не смотрели такими глазами на свою нужду, как нынешняя молодежь.
Как я расскажу ниже, толчок к написанию моей первой пьесы дала мне
не Москва,
не спектакль в Малом, а в Александрийском театре. Но это был только толчок: Малый театр, конечно, всего
более помог тому внутреннему процессу, который в данный момент сказался в позыве к писательству в драматической форме.
Помню и
более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я
не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах
не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
И это ободрило меня больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой другой карьере я
не мечтал, уезжая из Дерпта,
не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать
более или менее блестящую карьеру.
И Тургенев до старости
не прочь был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже он нас,
более молодых русских (в том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком в ресторане и по этой части.
Тогда, за отсутствием Тургенева, кроме Достоевского, в Петербурге
не было
более крупного романиста и драматурга, И. талант, и своеобразный ум, и юмор сказывались всегда в его разговорах.
Более требовательные ценители никогда
не ставили его высоко. Останься он"полезностью" — он был бы всегда желанный исполнитель; он брался за все, и в нем можно было видеть олицетворение тогдашнего чиновничьего режима петербургских сцен.
Мы
не видались
более двадцати лет. Я его помнил еще молодым мировым судьею (после его студенческих передряг в крепости) и видел перед собою очень утомленного, болезненного мужчину неопределенных лет, сохранившего все тот же теноровый студенческий голос.
Но столичная жизнь в
более осязательных своих проявлениях
не давала достаточно чувствовать, что мы накануне великого дня 19 февраля.
Да и средств
не имелось еще налицо для
более ярких проявлений общественного чувства.
Но распущенность писательских нравов
не вела вовсе к закреплению товарищеского духа. Нетрудно было мне на первых же порах увидать, что редакции журналов (газеты тогда еще
не играли роли) все
более и
более обособляются и уже готовы к тем ужасным схваткам, которые омрачили и скором времени петербургский журнализм небывалым и впоследствии цинизмом ругани.
Еще в городе в доме деда (со стороны матери) припоминаются сцены, где права"вотчинника"заявляли себя, вроде отдачи лакеев в солдаты и арестантские роты, обыкновенно за кражу со взломом; но дикостей крепостного произвола над крестьянами — за целых десять и
более лет, особенно у отца моего — я положительно
не видал и
не хочу ничего прикрашивать в угоду известной тенденции.
Поехал я из Нижнего в тарантасе — из дедушкина добра. На второе лето взял я старого толстого повара Михаилу. И тогда же вызвался пожить со мною в деревне мой товарищ З-ч, тот, с которым мы перешли из Казани в Дерпт. Он тогда уже практиковал как врач в Нижнем, но неудачно; вообще хандрил и
не умел себе добыть
более прочное положение. Сопровождал меня, разумеется, мой верный famulus Михаил Мемнонов, проделавший со мною все годы моей университетской выучки.
А отсутствие
более сильных хозяйственных наклонностей
не давало того себялюбивого, но естественного довольства от сознания, что вот у меня лично будет тысяча десятин незаложенной земли, что у меня есть лес-"заказник", что я могу хорошо обставить хутор, завести образцовый скотный двор.
На побочные науки были даны другие дни. Обязательным предметом стояла и русская история. Из нее экзаменовал Павлов (Платон), только что поступивший в Петербургский университет.
Более мягкого, деликатного, до слабости снисходительного экзаменатора я
не видал во всю мою академическую жизнь."Бакенбардисты"совсем одолели его. И он, указывая им на меня, повторял...
Молодой драматург, подходивший к столу брать билет из гражданского права у профессора, считавшегося, несмотря на свою популярность, очень строгим,
не мог предвидеть, что
более чем через десять лет сойдется с ним как равный с равным.
Хмурый экзаменатор, раздраженный зубной болью, по своей привычке все подталкивал меня своим"ну-с, ну-с", но ни к чему
не придирался и по обоим ответам поставил мне по четыре, что было
более чем достаточно для"администратора".
Для Ф.А. Снетковой в пьесе
не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем
более что сама Ф.А. была мне так симпатична, и
не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
Оставить без протеста такую выходку я, хоть и начинающий автор,
не счел себя вправе во имя достоинства писателя, тем больше что накануне, зная самойловские замашки по части купюр, говорил бенефицианту, что я готов сделать всякие сокращения в главной роли, но прошу только показать мне эти места, чтобы сделать такие выкидки
более литературно.
Критика тогда сводилась к двум-трем газетам. Сколько помню — рецензенты
не особенно напали на"Однодворца", но и
не помогли его успеху, который свелся к приличной цифре представлений. Тогда и огромный успех
не мог дать — при системе бенефисов — в один сезон
более двадцати спектаклей, и то
не подряд. Каждую неделю появлялась новая большая пьеса.
Тогда она была в полном расцвете своего разнообразного таланта. Для характерных женских лиц у нас
не было ни на одной столичной сцене
более крупной артистки. Старожилы Москвы, любящие прошлое Малого театра, до сих пор с восхищением говорят о том, как покойница Е.И.Васильева играла гувернантку в"Однодворце".
Вряд ли все расходы конторы, считая декорации и костюмы, обошлись
более чем в двадцать пять рублей. Но мы тогда
не были так чувствительны, как теперь авторы, критика, публика. Все сводилось к игре, к тону и к кое-какой бытовой постановке, где это было безусловно нужно.
В эволюции моего писательства, я думаю, что драма эта была единственной вещью с налетом идеалистического лиризма. Но я
не с нее начал, а, напротив, с реального изображения жизни — в
более сатирическом тоне — в первой моей комедии"Фразеры"и с большей бытовой объективностью — в"Однодворце".
Молодой автор
не догадался условиться с этим вторым бенефициантом насчет гонорара и ничего
не получил с Шуйского; а дирекция платила тогда только за казенные спектакли; да и та благостыня была весьма скудная сравнительно с тем, что получают авторы теперь. Тогда нам отчисляли пятнадцатую часть двух третей сбора, что
не составляло и при полном сборе
более пятидесяти — шестидесяти рублей в вечер.
Но я
не метил в революционеры и
не уходил еще в вопросы социальные,
не увлекался теориями западных искателей общественного Эльдорадо: Фурье, Кабе, Пьера Леру, Анфантена;
не останавливался еще с
более серьезным интересом на критике Прудона.
Сколько помню, публика на том вечере
не сделала Чернышевскому особенно громкой овации, и профессор Павлов имел гораздо
более горячий прием, что его и загубило.
Розничная продажа на улицах еще
не показывалась. И вообще газетная пресса еще
не волновала публику, как это было десять и
более лет спустя.
Николай Иванович никогда
не был блестящим лектором и злоупотреблял даже цитатами из летописей — и вообще
более читал, чем говорил. Но его очень любили. С его именем соединен был некоторый ореол его прошлого, тех мытарств, чрез какие он прошел со студенческих своих годов.
В память моих успехов в Дерпте, когда я был"первым сюжетом"и режиссером наших студенческих спектаклей (играл Расплюева, Бородкина, городничего, Фамусова), я мог бы претендовать и в Пассаже на
более крупные роли. Но я уже
не имел достаточно времени и молодого задора, чтобы уходить с головой в театральное любительство. В этом воздухе интереса к сцене мне все-таки дышалось легко и приятно. Это только удваивало мою связь с театром.
И тогда уже, и позднее, на протяжении
более двадцати лет, я находил в Островском такую веру в себя, такое довольство всем, что бы он ни написал, какого я решительно
не видал ни в ком из наших корифеев: ни у Тургенева, ни у Достоевского, ни у Гончарова, ни у Салтыкова, ни у Толстого и всего менее — у Некрасова.
В первых своих вещах он был
более объективным художником, склоняясь и к народническим симпатиям ("
Не в свои сани
не садись","Бедность
не порок"и в особенности драма"
Не так живи, как хочется").
Вот почему он совсем
не захватил новейшего развития нашего буржуазного мира, когда именно в Москве купеческий класс стал играть и
более видную общественную роль.
Пьесы Алексея Потехина отвечали тогда прямо на потребность в"гражданских"мотивах. И он выбирал все
более сильные мотивы до тех пор, пока цензура
не заставила его надолго отказаться от сцены после его комедии"Отрезанный ломоть".
Если привилегия императорских театров
не дозволяла в столицах никакой частной антрепризы, то это же сосредоточивало художественный интерес на одной сцене; а система бенефисов хотя и
не позволяла ставить пьесы так, как бы желали друзья театра и драматурги, но этим самым драматургам бенефисная система давала гораздо
более легкий ход на сцену, что испытал и я — на первых же моих дебютах.
С тех пор я
более уже
не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870 года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
В Дерпте, в нашей русской корпорации, мой юмористический рассказ"Званые блины"произвел даже сенсацию; но доказательством, что я себя
не возомнил тогда же беллетристом, является то, что я целых три года
не написал ни одной строки, и первый мой
более серьезный опыт была комедия в 1858 году.