Неточные совпадения
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое
дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому
году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем доме на протяжении десяти
лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания были, с господской точки зрения, «за
дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
На что уж наш дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще в конце XVIII века! И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся в 1849
году замешанным в
деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853
года я жил безвыездно в Нижнем; только
лето до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два
дня.
В Малом театре на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались больше четырех
лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали, что они уже третий
день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в
день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900
года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в
деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два
года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Но и в лучшем случае, если б я даже и выдержал на магистра и занял место адъюнкта (как тогда называли приват-доцента), я бы впряг себя в такое
дело, к которому у меня не было настоящего призвания, в чем я и убедился, проделав в Дерпте в течение пяти
лет целую, так сказать, эволюциюинтеллектуального и нравственного развития, которую вряд ли бы проделал в Казани.
Все это в Дерпте было немыслимо. Если мои товарищи по"Рутении", а позднее по нашему вольному товарищескому кружку, грешили против целомудрия, то это считалось"приватным"
делом, наружу не всплывало, так что я за все пять
лет не знал, например, ни у одного товарища ни единой нелегальной связи, даже в самых приличных формах; а о женитьбе тогда никто и не помышлял, ни у немцев, ни у русских. Это просто показалось бы дико и смешно.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного, то есть эстонского, элемента. Языки слышались на улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский. В базарные
дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне в нос и когда я попал в первый раз на базарную площадь Ревеля, в 90-х
годах.
К современным"злобам
дня"он был равнодушен так же, как и его приятели, бурсаки"Рутении". Но случилось так, что именно наше литературное возрождение во второй половине 50-х
годов подало повод к тому, что у нас явилась новая потребность еще чаще видеться и работать вместе.
Но и в этой сфере он был для меня интересен. Только что перед тем он брал командировку в Париж по поручению министра двора для изучения парижского театрального
дела. Он охотно читал мне отрывки из своей обширной докладной записки, из которой я сразу ознакомился со многим, что мне было полезно и тогда, когда я в Париже в 1867–1870
годах изучал и общее театральное
дело, и преподавание сценического искусства.
Ежегодные мои поездки"в Россию"в целом и в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка в последние два
года питалась уже почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали свое развивающее
дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем в остальных, уже не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать свои силы.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три
года мне нужно было иметь перед собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда
дело не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый
год.
Вейнберга я в эту зиму 1860–1861
года (или в следующую) видел актером всего один раз, в пьесе"Слово и
дело"на любительском спектакле, в какой-то частной театральной зале.
Это сказалось только на подписке следующего
года, которая вдруг сильнейшим образом упала. Но я не думаю, чтобы это вызвано было только историей с госпожой Толмачевой. Вообще журнал издавался неисправно, и сам П.И. впоследствии горько жаловался мне на то, как вели
дело его пайщики-соредакторы.
Даже осенью 1861
года, когда я вернулся из деревни и приехал раз
днем к Писемскому, он мне сказал...
Федоров (в его кабинет я стал проникать по моим авторским
делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За
год перед тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве на Мясницкой игорный дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
Но и в эти
дни не бросалось в глаза то усиленное франтовство, отчаянная погоня за модами, такой спорт ношения бриллиантов и декольте, как теперь в Мариинском на воскресных спектаклях балета. Все было гораздо поскромнее, и не царило такое стихийное увлечение певцами, как в последние
годы. Не было таких"властителей", которые могли брать безумные гонорары и вызывать истерические вопли теперешних психопаток.
Да никто среди молодежи и не говорил о том, что готовятся какие-нибудь манифестации. Столица жила своим веселым сезоном. То, что составляет"весь Петербург", оставалось таким же жуирным, как и сорок четыре
года спустя, в
день падения Порт-Артура или адских боен Ляояна и под Мукденом; такая же разряженная толпа в театрах, ресторанах, загородных увеселительных кабаках.
Обуховские
дела брали у меня всего больше времени, и, несмотря на мое непременное желание уладить все мирно, я добился только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне шел уже 25-й
год) и выставлен как самый"дошлый"их"супротивник".
Первая моя экскурсия в деревню
летом 1861
года длилась всего около двух месяцев; но для будущего бытописателя-беллетриста она не прошла даром. Все это время я каждый
день должен был предаваться наблюдениям и природы, и хозяйственных порядков, и крестьянского"мира", и народного быта вообще, и приказчиков, и соседей, и местных властей вроде тех, кто вводил меня во владение.
По русской истории я не готовился ни одного
дня на Васильевском острову. В Казани у профессора Иванова я прослушал целый курс, и не только прагматической истории, но и так называемой «пропедевтики», то есть науки об источниках вещных и письменных, и, должно быть, этого достаточно было, чтобы через пять с лишком
лет кое-что да осталось в памяти.
Мой протест, который я сначала выразил Васильеву, прося его быть посредником, вызвал сцену тут же на подмостках. Самойлов — в вызывающей позе, с дрожью в голосе — стал кричать, что он"служит"столько
лет и не намерен повторять то, что он десятки раз говорил со сцены. И, разумеется, тут же пригрозил бенефицианту отказаться от роли; Васильев испугался и стал его упрашивать. Режиссер и высшее начальство стушевались, точно это совсем не их
дело.
Вообще, в личных сношениях он был очень приятный человек; а с актером я никогда не имел
дела, потому что с 1862 до 80-х
годов лично ничего не ставил в Петербурге; а к этому времени Бурдин уже вышел в отставку и вскоре умер.
Ко мне никто оттуда не обращался. Но у"Искры"остался против меня зуб, что и сказалось позднее в нападках на меня, особенно в сатирических стихах Д.Минаева. Личных столкновений с Курочкиным я не имел и не был с ним знаком до возвращения моего из-за границы, уже в 1871
году. Тогда"Искра"уже еле дотягивала свои
дни. Раньше из Парижа я сделался ее сотрудником под псевдонимом"Экс-король Вейдавут".
С автором"Кречинского"я тогда нигде не встречался в литературных кружках, а познакомился с ним уже спустя с лишком тридцать
лет, когда он был еще бодрым старцем и приехал в Петербург хлопотать в дирекции императорских театров по
делу, которое прямо касалось"Свадьбы Кречинского"и его материальной судьбы в Александрийском театре.
С тех пор я более уже не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть до зимы 1870
года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской
девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего
дня, я много раз убеждался в том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции
лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Наследство мое становилось мне скорее в тягость. И тогда, то есть во всю вторую половину 1862
года, я еще не рассчитывал на доход с имения или от продажи земли с лесом для какого-нибудь литературного
дела. Мысль о том, чтобы купить"Библиотеку", не приходила мне серьезно, хотя Писемский, задумавший уже переходить в Москву в"Русский вестник", приговаривал не раз...
Измученный всеми этими мытарствами, я дал доверенность на заведование моими
делами и на самые небольшие деньги, взятые в долг у одной родственницы, уехал за границу в сентябре 1865
года, где и пробыл до мая 1866
года.
И когда я, к концу 1864
года попав в тиски, поручил ему главное ведение
дела со всеми его дрязгами, хлопотами и неприятностями, чтобы иметь свободу для моей литературной работы, он сделался моим"alter ego", и в общих чертах его чисто редакционная деятельность не вредила журналу, но и не могла его особенно поднимать, а в деловом смысле он умел только держаться кое-как на поверхности, не имея сам ни денежных средств, ни личного кредита, ни связей в деловых сферах.
Денежные мытарства слишком скоро утомили меня настолько, что я к концу 1864
года ушел от более энергического и ответственного заведования
делом.
И дальше работа романиста — так же интенсивно — захватывала меня. Подходил новый
год! Надо было запастись каким-нибудь большим романом. А ничего стоящего не имелось под руками. Да и денежные
дела наши были таковы, что надо было усиленно избегать всякого крупного расхода.
И раз выпустив из своих рук ведение
дела, я уже не нашел в себе ни уменья, ни энергии для спасения журнала. Он умер как бы скоропостижно, потому что с 1865
года, несомненно, оживился; но к маю того же
года его не стало.
У себя дома он всегда очень радушно принимал, любил разговор на тогдашние злобы
дня, но революционером он себя тогда не выказывал ни в чем. Все это явилось позднее. Даже и в мыслительном смысле он не считался очень радикальным. В нем еще чувствовалась гегельянская закваска. Воинствующей публицистикой он в те
годы не занимался и к редакции"Современника"близок не был.
Словесность, изящная литература, невзирая на цензуру, все-таки продолжала
дело 60-х
годов, и — повторяю — критика не была с нею на одном уровне.
Ее взяла в 1864
году Ек. Васильева для своего бенефиса. Пьеса имела средний успех. Труппа была та же, что и в
дни постановки"Однодворца", с присоединением первого сюжета на любовников — актера Вильде, из любителей, которого я знал еще по Нижнему, куда он явился из Петербурга франтоватым чиновником и женился на одной из дочерей местного барина — меломана Улыбышева.
А к следующему сезону он назначил
дни — сколько помню, по четвергам, и через три
года в один из них состоялось и мое настоящее знакомство с А.И.Герценом.
Сносился с ним я и в
дни болезни Тургенева (в
лето его кончины), когда г.
Не знаю, как теперь, но тогда, то есть сорок один
год назад, встречать по дороге крестьян (и старых, и молодых, и мужчин, и женщин) было очень приятно. Всегда они первые вам кланялись и не просто кивали головой, а с приветствием, глядя по времени
дня. Случалось нам возвращаться домой, когда совсем ночь. Вам попадается группа крестьян, и только что они вас завидят в темноте, они, не зная, кто вы именно, крикнут вам...
Даже не очень строгий моралист мог быть огорчен тем, что учащаяся молодежь так «загрязняет» свои лучшие
годы постоянной возне с продажными женщинами, привыкает к их обществу, целыми
днями ведет пустую и часто циничную болтовню.
После того как он сделал из газеты"Presse"самый бойкий орган (еще в то время, как его сотрудницей была его первая жена Дельфина), он в последние
годы империи создал газету"Liberte"и в ней каждый
день выступал с короткой передовой статьей, где была непременно какая-нибудь новая или якобы новая идея.
Он обладал такой же ловкостью, как Э.Жирарден, но был новее, гибче, умел выискивать начинающие таланты, сам преисполнен был всяких житейских и жуирных инстинктов. Он действительно изображал собою Фигаро той эпохи, перенесенного из комедии Бомарше в
дни самого большого блеска Французской империи — к выставке 1864
года.
К Луи Блану мы отправились вдвоем с Г.И.Вырубовым, приехавшим ко мне на несколько
дней. Я нашел ему комнату в нашем же меблированном доме. Он уже стал, с 1868
года, издавать вместе с Литтре свое обозревание"Philosophic Positive", где в одной из ближайших книжек и должна была появиться моя статья"Phenomenes du drame moderne".
И вот, когда мне пришлось, говоря о русской молодежи 60-х
годов, привести собственные слова из статьи моей в"Библиотеке"""
День"о молодом поколении"(где я выступал против Ивана Аксакова), я, работая в читальне Британского музея, затребовал тот журнал, где напечатана статья, и на мою фамилию Боборыкин, с инициалами П.Д., нашел в рукописном тогда каталоге перечень всего, что я напечатал в"Библиотеке".
В Париж я только заглянул после лондонского сезона, видел народное гулянье и
день St.Napoleon, который считался
днем именин императора (хотя св. Наполеона совсем нет в католических святцах), и двинулся к сентябрю в первый раз в Баден-Баден — по дороге в Швейцарию на Конгресс мира и свободы. Мне хотелось навестить И.С.Тургенева. Он тогда только что отстроил и отделал свою виллу и жил уже много
лет в Бадене, как всегда, при семье Виардо.
Я помнил его еще из Петербурга, где видал в
дни волнений в сентябре 1861
года.
Заседания происходили
днем, в здании Фламандского театра,
летом не играющего.
Дело художественного образования привилось в Мюнхене более, чем где-либо в Германии, и к концу XIX века Мюнхен сделался центром новейшего немецкого модернизма. И вообще теперешний Мюнхен (я попадал в него и позднее, и последний раз не дальше как
летом 1908 ji 1910
годов) стал гораздо богаче творческими силами, выработал в себе очень своеобразную жизнь не только немецкой, но и международной молодежи, стекающейся туда для работы и учения.