Неточные совпадения
И тут я еще
раз хочу подтвердить то, что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам
как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда на том,
как привольно живется крестьянам,
какие они бывают богатые и сколько разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
Спрашиваю еще
раз:
как бы это могло быть, если бы в тогдашнем обществе уже не назревали высшие душевные запросы? И назревали они с 20-х годов.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни
разу вступить в разговор. Я был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких домах, чем наш, он,
как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя
как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
И с Островским
как писателем я
как следует познакомился только тогда в Большом театре, где видел в первый
раз «Не в свои сани не садись». В Нижнем мы добывали те книжки «Москвитянина», где появлялся «Банкрут»; кажется, и читали эту комедию, но она в нас хорошенько не вошла; мы знали только, что ею зачитывалась вся Москва (а потом и Петербург) и что ее не позволили давать на сцене.
Тут я открою скобку и повторю еще
раз (чтобы к этому уже более не возвращаться), что мы — в наше студенческое время и в Казани, и в Дерпте, да и в столицах — не смотрели такими глазами на свою нужду,
как нынешняя молодежь.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько
раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала
как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов, а потом уже
как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
И вот
раз (это было осенью), возвратившись из Петербурга, я стал думать о комедии, где героиней была бы эмансипированная девица,
каких я уже видал, хотя больше издали.
Раз эта волокита так меня раздражила, что я без всякой опаски в таком месте,
как Третье отделение, стал энергично протестовать.
И вышло так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на литературу. За два года с небольшим я,
как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один
раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
"Ребенок"
как раз написан был в ту полосу моей интимной жизни, когда я временно отдавался некоторому «духовному» настроению. Влюбленность и жизнь в семействе той очень молодой девушки, которая вызвала во мне более головное, чем страстное чувство, настраивали меня в духе резко противоположном тому научному взгляду на человека, его природу и все мироздание, который вырабатывался у меня в Дерпте за пять лет изучения естественных наук и медицины.
Если я"прошелся"
раз над нигилистками и их внешностью, то я совсем еще не касался тех признаков игры в социализм,
какие стали вырастать в Петербурге в виде общежитии на коммунистических началах. В те кружки я не попадал и не хотел писать о том, чего сам не видал и не наблюдал.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала
как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего
раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один
раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в таком же типе,
как и Краевский, только тот был уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
Страхова я тогда нигде не встречал и долго не знал даже — кто этот Косица. К Федору Достоевскому никакого дела не имел и редакционных сборищ не посещал. В первый
раз я увидал его на литературном чтении. Он читал главу из «Мертвого дома», и публика принимала его так же горячо,
как и Некрасова.
О нем мне много рассказывали еще до водворения моего в Петербурге; а в те зимы, когда Сухово-Кобылин стал появляться в петербургском свете, А.И.Бутовский (тогда директор департамента мануфактур и торговли) рассказал мне
раз,
как он был прикосновенен в Москве к этому делу.
Когда мне лично привелось
раз заметить А.Н-чу,
как хорошо такое-то лицо в его пьесе, он, с добродушной улыбкой поглаживая бороду и поводя головой на особый лад (жест, памятный всем, особенно тем, кто умел его копировать), выговорил невозмутимо...
Рубинштейна я в первый
раз увидал на эстраде, но издали, и вскоре в один светлый зимний день столкнулся с ним на Невском, когда он выходил из музыкального магазина, запахиваясь в шубу, в меховой шапке,
какие тогда только что входили в великую моду.
Испытание самому себе я произвел тогда же, и для этого взял
как раз"В путь-дорогу"(это было к 1884 году, когда я просматривал роман для"Собрания"Вольфа) и мог уже вполне объективно судить, что за манера была у меня в моем самом первом повествовательном произведении.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть,
как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много
раз убеждался в том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Мое желание я высказывал матушке несколько
раз, но она, хоть и была им тронута, — боялась за меня, за то,
как бы провинция не"затянула меня"и не отвлекла от того, что я имел уже право считать своим"призванием".
Насчет длинных волос он сам рассказывал, бывало, в редакции,
как тогдашний начальник путей сообщения
раз, когда он дежурил у него в приемной, подвел его к зеркалу и сказал поучительно...
Мы с ним ладили все время, пока я лично занимался возней с цензурой. Он многое пропускал, что у другого бы погибло. Но даже когда и отказывался что-либо подписать, то обращал вас к своему свояку, и я помню, что
раз корректуру, отмеченную во многих местах красным карандашом, сенатор подмахнул с таким жестом,
как будто он рисковал своей головой.
И
раз выпустив из своих рук ведение дела, я уже не нашел в себе ни уменья, ни энергии для спасения журнала. Он умер
как бы скоропостижно, потому что с 1865 года, несомненно, оживился; но к маю того же года его не стало.
Он высказывался так обо мне в одной статье о беллетристике незадолго до своей смерти. Я помню, что он еще в редакции"Библиотеки для чтения", когда печатался мой"В путь-дорогу", не
раз сочувственно отзывался о моем"письме". В той же статье, о
какой я сейчас упомянул, он считает меня в особенности выдающимся
как"новеллист", то есть
как автор повестей и рассказов.
В театр я ездил и
как простой слушатель и зритель, например в итальянскую оперу, и
как рецензент; но мои сценические знакомства сократились, так
как я ничего за этот период не ставил, и начальство стало на меня коситься с тех пор,
как я сделался театральным рецензентом. Ф.А.Снеткова, исполнительница моей Верочки в"Ребенке", вскоре вышла замуж, покинула сцену и переселилась в Москву, где я всего один
раз был у нее в гостях.
В Москву я попадал часто, но всякий
раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (не редакторскому) я прожил в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из тех четырех вещей,
какие я так стремительно написал в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там несколько
раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры,
какие происходили за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай — давать театральные фельетоны только один
раз в неделю. Поэтому критика пьес и игры актеров не превращалась (
как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне, после генеральной репетиции или в ту же ночь, в редакции, второпях и с одним желанием — поскорее что-нибудь сказать о последней новинке.
Но все-таки эти сборища у Сарсе были мне полезны для дальнейшего моего знакомства с Парижем. У него же я познакомился и с человеком, которому судьба не дальше
как через три года готовила роль ни больше ни меньше
как диктатора французской республики под конец Франко-прусской войны. А тогда его знали только в кружках молодых литераторов и среди молодежи Латинского квартала. Он был еще безвестный адвокат и ходил в Палату простым репортером от газеты «Temps». Сарсе говорит мне
раз...
Кто в первый
раз попадал в City на одну из улиц около Британского банка, тот и сорок один год назад бывал совершенно огорошен таким движением. И мне с моей близорукостью и тогда уже приходилось плохо на перекрестках и при перехождении улиц. Без благодетельных bobby (
как лондонцы зовут своих городовых) я бы не ушел от какой-нибудь контузии, наткнувшись на дышло или на оглобли.
С 40-х годов он сделался самым энергичным и блестящим газетчиком и успел уже к годам империи составить себе состояние, жил в собственных палатах в Елисейских полях, где он меня и принимал очень рано утром. К тому времени он женился во второй
раз, уже старым человеком, на молоденькой девушке, которая ему, конечно, изменила, из чего вышел процесс. Над ним мелкая сатирическая пресса и тогда же острила, называя его не иначе,
как Эмиль великий.
"Работоспособностью"он обладал изумительной, начинал работать с шести часов утра, своими сотрудниками помыкал,
как приказчиками, беспрестанно меняя их, участвовал, кроме того, в разных акционерных предприятиях, играл на бирже, имел в Париже несколько доходных домов, в том числе и тот, где я с 1868 года стал жить, в rue Lepelletier около Старой Оперы. И от хозяйки моего отельчика я слыхал не
раз, что"Ie grand Emile" — большой кулак в денежных расчетах.
Переплывая Канал, уже во второй
раз, я и тут не испытал припадков морской болезни. Качка дает мне только приступы особенного рода головной боли, и если море разгуляется, то мне надо лежать. Но и в этот довольно тихий переезд я опять был свидетелем того, до
какой степени англичанки подвержены морской болезни. Она,
как только вступила на палубу, то сейчас же ляжет и крикнет...
В этих воспоминаниях я держусь объективных оценок, ничего не"обсахариваю"и не желаю никакой тенденциозности ни в ту, ни в другую сторону. Такая личность,
как Луи Блан, принадлежит истории, и я не претендую давать здесь о нем ли, о других ли знаменитостях исчерпывающиеоценки. Видел я его и говорил с ним два-три
раза в Англии, а потом во Франции, и могу ограничиться здесь только возможно верной записью (по прошествии сорока лет) того,
каким я тогда сам находил его.
На галерее я ни
разу не сидел, а попадал прямо в залу, где,
как известно, депутаты сидят на скамейках без пюпитров или врассыпную, где придется. Мне могут, пожалуй, и не поверить, если я скажу, что
раз в один из самых интересных вечеров и уже в очень поздний час я сидел в двух шагах от тогдашнего первого министра Дизраэли, который тогда еще не носил титула лорда Биконсфильда. Против скамейки министров сидел лидер оппозиции Гладстон, тогда еще свежий старик, неизменно серьезный и внушительный.
Приглашение обедать в клуб есть первая форма вежливости англичанина,
как только вы ему сделали визит или даже оставили карточку с рекомендательным письмом. Если он холостой или не держит открытого дома, он непременно пригласит вас в свой клуб. Часто он член нескольких, и
раз двое моих знакомых завозили меня в целых три клуба, ища свободного стола. Это был какой-то особенно бойкий день. И все столовые оказывались битком набитыми.
Они вместе покучивали, и когда я, зайдя
раз в коттедж, где жил Фехтер, не застал его дома, то его кухарка-француженка, обрадовавшись тому, что я из Парижа и ей есть с кем отвести душу, по-французски стала мне с сокрушением рассказывать, что"Monsieur"совсем бросил"Madame"и"Madame"с дочерью (уже взрослой девицей) уехали во Францию, a"Monsieur"связался с актрисой,"толстой, рыжей англичанкой", с которой он играл в пьесе"de се Dikkenc",
как она произносила имя Диккенса, и что от этого"Dikkenc"пошло все зло, что он совратил"Monsieur", а сам он кутила и даже пьяница,
как она бесцеремонно честила его.
Ночной бульварный Париж тоже не отличался чистотой нравов, но при Второй империи женщины сидели по кафе, а те, которые ходили вверх и вниз по бульвару, находились все-таки под полицейским наблюдением, и до очень поздних часов ночи вы если и делались предметом приставаний и зазываний, то все-таки не так открыто и назойливо,
как на Regent Street или Piccadilly-Circus Лондона, где вас сразу поражали с 9 часов вечера до часу ночи (когда
разом все кабаки, пивные и кафе запираются) эти волны женщин, густо запружающих тротуары и стоящих на перекрестках целыми кучками, точно на какой-то бирже.
Покойный В.О.Ковалевский (мой давнишний знакомый еще из того времени, когда он был юным правоведиком) рассказывал мне позднее, уже в начале 70-х годов,
как он
раз по приезде в Лондон сейчас же отправился к Дарвину, в семействе которого был принят всегда
как приятель. И первое, что ему сказал Дарвин, поздоровавшись с ним, — было...
В Париж я только заглянул после лондонского сезона, видел народное гулянье и день St.Napoleon, который считался днем именин императора (хотя св. Наполеона совсем нет в католических святцах), и двинулся к сентябрю в первый
раз в Баден-Баден — по дороге в Швейцарию на Конгресс мира и свободы. Мне хотелось навестить И.С.Тургенева. Он тогда только что отстроил и отделал свою виллу и жил уже много лет в Бадене,
как всегда, при семье Виардо.
Но Баден,
как тогдашний"парадиз"европейских вивёров, не восхитил меня. Насколько потом, с 80-х годов, я привязался к этому милому месту — вот уже более 25
раз провожу я в нем весну и часть лета, — настолько я тогда простился с ним без всякого сожаления. И в фельетоне"Голоса", где я назвал его"парадизом", весьма насмешливо говорил о нем.
В наружности и тоне Тургенева я не нашел разницы с тем впечатлением,
какое вынес четыре года перед тем, когда был у него, в Hotel de France, в первый
раз в Петербурге. Та же крупная фигура, еще бодрая и прямая, та же преждевременная серебристая седина, та же элегантность домашнего костюма.
Для меня лично
как для русского писателя занимательнее и крупнее других была фигура М.А.Бакунина. Я его в первый
раз и увидал именно там.
Дело художественного образования привилось в Мюнхене более, чем где-либо в Германии, и к концу XIX века Мюнхен сделался центром новейшего немецкого модернизма. И вообще теперешний Мюнхен (я попадал в него и позднее, и последний
раз не дальше
как летом 1908 ji 1910 годов) стал гораздо богаче творческими силами, выработал в себе очень своеобразную жизнь не только немецкой, но и международной молодежи, стекающейся туда для работы и учения.
Газеты и тогда уже входили в жизнь венца
как ежедневная пища, выходя по несколько
раз в день. Кофейни в известные часы набиты были газетной публикой. Но и в прессе вы не находили блеска парижских хроникеров, художественной беллетристики местного происхождения, ничего такого, что выходило бы за пределы Австрийской империи с ее вседневной политиканской возней разных народностей, плохо склеенных под скипетром Габсбургов.
Вообще особо строгого полицейского надзора мы, русские, не чувствовали. Всего
раз, да и то в мой следующий приезд, меня пригласили к комиссару, и он, весьма добродушно и
как бы конфузясь, спрашивал меня, чем я занимаюсь и долго ли намерен пробыть в Вене. Тем это и покончилось.
Я имел случай и еще
раз убедиться в том,
как он отзывчиво способен был откликнуться на такое письмо, которое другая бы"знаменитость"оставила без всякого ответа или же ограничилась бы общими местами.
На это я скажу
раз навсегда (и для всего последующего в моих воспоминаниях), что я ставлю выше всего полную правдивость в передаче того,
как я находил известное лицо при личном знакомстве, совершенно забывая о том,
как оно относилось лично ко мне.
Он приблизил к себе Жохова — того, что был убит на дуэли Евгением Утиным, —
как передовика по земским и вообще внутренним вопросам, и я одно время думал, что этот Жохов писал у Корша и критические фельетоны. И от Корша я тогда в первый
раз узнал, что критик его газеты — Буренин, тот самый Буренин, который начинал у меня в"Библиотеке"юмористическими стишками.
Испания! До сих пор эта страна остается в моей памяти
как яркая страница настоящей молодости. Мне тогда еще не было полных 29 лет. И я искренно упрекаю себя в настоящий момент за то, что я не то что вычеркнул ее из своей памяти, а не настолько сильно влекся к ней, чтобы еще
раз и на более долгий срок пожить в ней.