Неточные совпадения
Никогда еще перед тем я не испытывал того особенного восхищения,
какое дает общий лад игры, где перед вами сама жизнь.
Ректора никто не боялся. Он
никогда не показывался в аудиториях, ничего сам не читал, являлся только в церковь и на экзамены.
Как известный астроном, Симонов считался
как бы украшением города Казани рядом с чудаком, уже выживавшим из ума, — помощником попечителя Лобачевским, большой математической величиной.
Михаил Мемнонов, по прозвищу Бушуев, сделался и для меня и для моих товарищей
как бы членом нашей студенческой семьи. Ему самому было бы горько покидать нас. Отцу моему он
никогда не служил, в деревне ему было делать нечего. В житейском обиходе мы его считали"мужем совета"; а в дороге он тем паче окажется опытнее и практичнее всех нас.
Таких я еще до того не встречал; не встречал
никогда и нигде, ни в
каких сферах и наслоениях русской интеллигенции.
Но он вышел не из русской школы, кажется не был
никогда гимназистом, не готовил себя ни к
какой профессии.
И в то же время он продолжал проходить по иерархии высших ученых степеней
как историк, но, в сущности,
никогда им не был.
Мне самому было бы занимательно прочесть его в эту минуту; но я
никогда не имел ни одного экземпляра. Я писал прямо набело,
как отчетливо помню, на листах почтовой бумаги большого формата, и они составили порядочную тетрадку.
Для меня это была совершенная неожиданность. Дед, когда я приезжал в Нижний на вакации, был ко мне благосклонен; но ласков он не бывал ни с кем, и не только в разговорах со мною, но и с взрослыми своими детьми
никогда не намекал даже на то,
как он распорядится своим состоянием, сплошь благоприобретенным.
Я знавал его не один год; и
никогда не был уверен —
какая у него фамилия.
Я ехал с ней на пароходе по Волге и был заинтересован ее видом, туалетом и манерой держать себя. Эта дама
как нельзя больше подходила к той фигуре эмансипированной чтицы,
какая явилась в злополучном фельетоне Камня Виногорова, хотя, кажется, П.И.
никогда и нигде не видал ее в лицо.
Салтыкова я после не видал
никогда у Писемского и вообще не видал его нигде в те две зимы и даже после, во время моего редакторства.
Как руководитель толстого журнала Писемский запоздал, совершенно так,
как я сам два года спустя слишком рано сделался издателем-редактором «Библиотеки».
Он мог растрогать даже в такой роли,
как муж-чиновник, от которого уходит жена, в комедии Чернышева"Историческая жизнь"и в сцене пробуждения Лира на руках своей дочери Корделии; да и сцену бури он вел художественно, тонко, правдиво, не впадая
никогда в декламацию.
Впервые мог я, уже в качестве владельца, ознакомиться с крестьянским бытом, и
как раз в имениях, где помещики
никогда не жили.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем
никогда не считал себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и за таким делом,
как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
Николай Иванович
никогда не был блестящим лектором и злоупотреблял даже цитатами из летописей — и вообще более читал, чем говорил. Но его очень любили. С его именем соединен был некоторый ореол его прошлого, тех мытарств, чрез
какие он прошел со студенческих своих годов.
Уровень игры стоял, если не по ансамблю и постановке, то по отдельным талантам, — очень высоко.
Никогда еще в одну эпоху не значились рядом такие имена,
как Сосницкий, Самойлов, Павел Васильев, Ф.Снеткова, Линская.
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но
никогда не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а так
как я до 22 лет не мечтал сам пойти по писательской дороге, то
никогда и не изучал ни одного романиста, каковой образец.
Когда я приехал в Петербург, мои обе пьесы были уже приняты и напечатаны. Писемский
никогда не руководил мною, не давал мне никаких советов и указаний. Я не попал ни в
какой тесный кружок сверстников, где бы кто-нибудь сделался моим не то что уже советником, а даже слушателем и читателем моих рукописей.
У меня нашлись ходы к тогдашнему директору канцелярии министра двора (кажется, по фамилии Тарновский), и я должен был сам ездить к нему — хлопотать о пропуске одной из моих статей. По этому поводу я попал внутрь Зимнего дворца. За все свое пребывание в Петербурге с 1861 года, да и впоследствии, я
никогда не обозревал его зал и не попадал ни на
какие торжества.
И
никогда мы не стесняли никого обязательностью направления, хотя я лично всегда отклонял от журнала все, что пахло реакцией
какого бы то ни было рода, особенно в деле свободы мышления и религиозного миропонимания.
Меня
как редактора он ни во что не втягивал — противоправительственное, не давал читать никаких прокламаций или запрещенных листков,
никогда не исповедовал менянасчет моих идей.
Но
как драматург (то есть по моей первой, по дебютам, специальности) я написал всего одну вещь из бытовой деревенской жизни:"В мире жить — мирское творить". Я ее напечатал у себя в журнале. Комитет не пропустил ее на императорские сцены, и она шла только в провинции, но я ее
никогда сам на сцене не видал.
Пришла весна, и Люксембургский сад (тогда он не был урезан,
как впоследствии) сделался на целые дни местом моих уединенных чтений. Там одолевал я и все шесть томов"Системы позитивной философии", и прочел еще много книг по истории литературы, философии и литературной критике.
Никогда в моей жизни весна — под деревьями, под веселым солнцем — не протекала так по-студенчески, в такой гармонии всех моих духовных запросов.
Тогда это был кульминационный пункт внешнего успеха Второй империи, момент высшего обаяния Франции, даже и после того,
как Пруссия стала первым номером в Германии.
Никогда еще не бывало такой"выставки"венценосцев, и крупных, и поменьше, вплоть до султана Абдул Азиса. И каждый венценосец сейчас же устремлялся на Бульвары смотреть оффенбаховскую оперетку"Герцогиня Герольштейнская"и в ней «самое» Шнейдершу,
как называли русские вивёры.
Никогда я не встречал англичанина с такой наружностью, тоном и манерами,
как Льюис. Он ни малейшим образом не смахивал на британца: еще не старый брюнет, с лохматой головой и бородой, смуглый, очень живой, громогласный, с. йервными движениями, — он скорее напоминал немца из профессоров или даже русского, южанина. Тогда я еще не знал доподлинно, что он был еврейского происхождения.
Его скромность и деликатность некоторые ставили ему в упрек,
как такие свойства, которые мешали ему в борьбе, и философской и политической. На их оценку, он часто бывал слишком уступчив. Но он
никогда не изменял знамени поборника научного мышления и самого широкого либерализма. Он не был"контист"в более узком смысле, но и не принадлежал к толку религиозных позитивистов. А в политике отвечал всем благим пожеланиям тогдашних радикалов, только без резко выраженных, так сказать устрашающих, формул.
О революции там,
как и о какой-нибудь роковой войне, никто и не помышлял! Военный престиж империи
никогда не стоял так высоко, несмотря на внезапное возвышение Пруссии после кампании 1866 года и битвы под Садовой.
Кажется, он привел ко мне Благосветлова, издателя"Дела", которого я в Петербурге
никогда и нигде не встречал. В Париже у Благосветлова был постоянный сотрудник, один из братьев Реклю — старший, Эли. С ним я уже был знаком и у него видал и его младшего брата Элизе, и тогда уже известного географа, но еще не прославившегося
как анархист.
Мадридское"сиденье"было для меня в физическом смысле довольно утомительно. Я — северянин и
никогда не любил жары, а тут летний зной начал меня подавлять. Мой коллега Наке,
как истый южанин, гораздо бодрее меня нес свою корреспондентскую службу, бегал по городу и днем, и даже в полдень. А я выходил только утром, очень редко от 12-ти до 4-х, и начинал"дышать"только по заходе солнца, когда, собственно, и начиналась в Мадриде бойкая жизнь.
Произношение мне далось очень легко, и когда мы попали в Севилью, в редакцию журнала"Andalusie", то нам произвели экзамен по части"прононса"и поставили мне высшую отметку и не хотели верить, что я всего полтора месяца жил перед тем в Мадриде. Нам, русским, ничего не стоит произносить хорошо звук"хоты", то есть нашхер,а французу он
никогда как следует не дается.
Я был очень тронут этим неожиданным посещением и тут сразу почувствовал, что я, несмотря на разницу лет и положения, могу быть с А.И.
как с человеком совсем близким. И тон его, простой, почти
как бы товарищеский,
никогда не менялся. Не знаю, чем он не угодил женевским эмигрантам, но ни малейшего генеральства у него не было.
О Кавелине он при мне
никогда не упоминал, так что и только по поводу этой печатной переписки узнал,
как они были близки. Но о Тургеневе любил говорить, и всегда в полунасмешливом тоне. От него я узнал,
как Тургенев относился к июньским дням 1848 года, которые так перевернули все в душе Герцена, и сделали его непримиримым врагом западноевропейского"мещанства", и вдохновили его на пламенные главы"С того берега".
С Некрасовым у меня до того не было никаких сношений, ни личных, ни письменных. В Петербурге я с ним нигде не встречался,
никогда не бывал в редакции"Современника"и из-за границы
никогда к нему не обращался с предложением сотрудничества, с тех пор
как он после гибели"Современника"взял у Краевского его"Отечественные записки".
Как я говорил уже в другой главе, с Некрасовым я в 60-х годах лично не встречался. Его письмо в Берлин было первым его письменным обращением ко мне, и я ему до того
никогда ничего не писал.
Как хозяин Некрасов был гостеприимен, умно-ласков, хотя веселым он почти
никогда не бывал. Некоторая хмурость редко сходила с его лица, а добродушному тону разговора мешала хрипота голоса. Но когда он бывал мало-мальски в духе, он делался очень интересным собеседником, и все его воспоминания, оценки людей, литературные замечания отличались меткостью, своеобразным юмором и большим знанием жизни и людей.
У Некрасова он держал себя очень тактично, с соблюдением собственного достоинства, в общий разговор вставлял, кстати, какой-нибудь анекдотический случай из своего прошедшего, но
никогда не развивал идеи, и человек, не знающий, кто он, с трудом бы принял его за радикала-народника, за публициста, которого цензура считала очень опасным, и тогдашнего руководителя такого писателя,
как Михайловский.
Но он сжился с Парижем и даже вошел в такое приятельство с"французиками",
какого не водил почти ни с кем в Петербурге. С Салтыковым он позднее стал ладить, а с Некрасовым уже давно не видался и
никогда о нем в разговоре со мною не упоминал.
Один в этом списке Л.Н.Толстой кончил дни свои на родине и
никогда не покидал ее
как изгнанник. Но разве он также не был"нелегальным"человеком в полной мере? И если его не судили и не сослали без суда, то потому только, что власть боялась его популярности и прямо не преследовала его, но все-таки он умер официально отлученным от государственно-полицейской православной церкви.
В первый раз это случилось в кабинете Я.П.Полонского, тогда одного из редакторов кушелевского журнала"Русское слово". К нему я попал с рукописью моей первой комедии"Фразеры", которая
как раз и погибла в редакции этого журнала и не появлялась
никогда ни на сцене, ни в печати. На сцену ее не пустила театральная цензура.
Кажется, первые годы после переезда Герцена на континент вряд ли осталась в Лондоне какая-нибудь политическая приманка; по крайней мере ни в 1867 году, ни в 1868 году (я жил тогда целый сезон в Лондоне) никто мне не говорил о русских эмигрантах; а я познакомился с одним отставным моряком, агентом нашего пароходного общества, очень общительным и образованным холостяком, и он
никогда не сообщал мне ни о
каком эмигранте, с которым стоило бы познакомиться.
Как врач Эльсниц был скорее скептик, не очень верил в медицину и
никогда не настаивал на каком-нибудь ему любезном способе лечения. Я его и прозвал:"наш скептический Эльсниц". И несмотря на это, практика его разрасталась, и он мог бы еще долго здравствовать, если б не предательская болезнь сердца; она свела его в преждевременную могилу. На родину он так и не попал.