Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем
как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив дома с кем нужно, решили,
как мы желаем учиться дальше:
хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы» будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато будут гораздо меньше учиться.
И тут я еще раз
хочу подтвердить то, что уже высказывал в печати, вспоминая свое детство. «Мужик» совсем не представлялся нам
как забитое, жалкое существо, ниже и несчастнее которого нет ничего. Напротив! Все рассказы дворовых — и прямо деревенских, и родившихся в дворне — вертелись всегда на том,
как привольно живется крестьянам,
какие они бывают богатые и сколько разных приятностей и забав доставляет деревенская жизнь.
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно было изображать и не в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия,
как «Горе от ума», могла быть написана тогда и даже напечатана (
хотя и с пропусками) в николаевское время.
Одним из таких счастливцев оказался мой земляк Б-вин, сын председателя палаты. Он перешел сюда из Казани. Я отыскал его в плохонькой комнате, где-то на Никитской; но для меня и невзрачная студенческая «меблировка» казалась чем-то соблазнительным, и
хотя мы с ним были на «ты», но я смотрел на него
как на избранника.
Но кутнуть не пришлось: хозяйничала холера. И я заболел,
хотя и легкой формой: «холериной»,
как тогда называли.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так,
как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание в тысячу рублей ассигнациями,
как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия в настоящее время; да и тогда это было очень в обрез,
хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Читал он интересно, тихим голосом, без ораторских приемов, свободно, с изящной дикцией, по-московски,
хотя и был москвич только по образованию, а родился в Риге.
Как я заметил выше, Бабст едва ли не один посещал казанские светские гостиные.
После сурового дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в
какое излишнее баловство, поставил себя со мною
как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что
хочешь, ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
В идею моего перехода в Дерпт потребность свободы входила несомненно, но свободы главным образом"академической"(по немецкому термину). Я
хотел серьезно учиться, не школьнически, не на моем двойственном,
как бы дилетантском, камеральном разряде. Это привлекало меня больше всего. А затем и желание вкусить другой, чисто студенческой жизни с ее традиционными дозволенными вольностями, в тех «Ливонских Афинах», где порядки напоминали уже Германию.
А мы нашли здесь довольно большую семью казанцев — студентов восточного факультета, только что переведенного в Петербург. Многие из них были"казенные", и в Казани мы над ними подтрунивали,
как над более или менее"восточными человеками",
хотя настоящих восточников между ними было очень мало.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas,
какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так
как я становился все более и более словесником,
хотя и не прошел строго классической выучки.
По-своему я (
как и герой романа Телепнев) был прав. Я ожидал совсем не того и, без всякого сомнения, видел, что казанский третьекурсник представлял собою нечто другое,
хотя и явился из варварских, полутатарских стран.
Теперь остановлюсь на том, что Дерпт мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому,
как я, который приехал уже"матерым"русским студентом,
хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт еще сохранял свою областную самостоятельность. Он был немецкий, предназначен для остзейцев, а не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
И вот раз (это было осенью), возвратившись из Петербурга, я стал думать о комедии, где героиней была бы эмансипированная девица,
каких я уже видал,
хотя больше издали.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а
хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы,
какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Да и для литератора было бы в собственных же глазах неловко не иметь диплома высшего учебного заведения,
хотя я и не рассчитывал ни на
какие права и преимущества по службе.
Я не
хочу решать — кто прав, кто не прав в этом вопросе; я постараюсь только восстановить здесь"из запаса памяти"то,
как разыгралась, в общих чертах, вся эта история тогда.
Я ехал с ней на пароходе по Волге и был заинтересован ее видом, туалетом и манерой держать себя. Эта дама
как нельзя больше подходила к той фигуре эмансипированной чтицы,
какая явилась в злополучном фельетоне Камня Виногорова,
хотя, кажется, П.И. никогда и нигде не видал ее в лицо.
Он не любил резкой тенденциозности в беллетристике, пропитанной известными,
хотя бы и очень модными, темами, и боялся (быть может, не так сильно,
как Дружинин), что"свистопляска"в"Современнике"и"Искре"понизит уровень литературных идеалов.
Добролюбов уже умирал. Его нигде нельзя было встретить. И вышло так, что едва ли не с одним из корифеев литературного движения той эпохи я лично не познакомился и даже не видал его,
хотя бы издали,
как это случилось у меня с Чернышевским.
Если взять
хотя бы такого писателя,
как П.И.Вейнберг с его общительными и организационными наклонностями, и сравнить его жизнь теперь, когда ему минуло 76 лет, и тогда,
как он был молодой человек 31 года и вдобавок стоял во главе нового, пошедшего очень бойко журнала.
Совсем вновь встал я лицом к лицу и к деревенскому парламенту, то есть к"сходу", и впервые распознал ту истину, что добиваться чего-нибудь от крестьянской сходки надо,
как говорится,"каши поевши".
Как бы ясно и очевидно ни было то, что вы ей предлагаете или на что
хотите получить ее согласие, — мужицкая логика оказывается всегда со своими особенными предпосылками, а стало быть, и со своими умозаключениями.
Не в виде оправдания, а
как фактическую справку — приведу то, что из людей 40-х, 50-х и 60-х годов, сделавших себе имя в либеральном и даже радикально-революционном мире, один только Огарев еще в николаевское время отпустил своих крепостных на волю,
хотя и не совсем даром.
И Герцен,
хотя фактически и не стал по смерти отца помещиком (имение его было конфисковано), но
как домовладелец (в Париже) и капиталист-рантье не сделал ничего такого, что бы похоже было на дар крестьянам, даже и вроде того, на
какой пошел его друг Огарев.
Я понял это,
как намек на то:"Не
хотите ли быть оставленным при университете по одной из моих кафедр?"
Москва всегда мне нравилась. И я,
хотя и много жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и за таким делом,
как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
Ничего подобного самойловским замашкам по бесцеремонному обращению с текстом Пров Михайлович не позволял себе, держался,
как всегда, тихо, говорил мало, не вмешивался в мизансцены,
хотя и был
как бенефициант хозяином спектакля.
Дух независимости с юных лет сидел во мне. Я и тут не
хотел поддаваться модному поветрию и, не сочувствуя нимало ничему реакционному, я считал себя вправе,
как молодой наблюдатель общества, относиться ко всему с полнейшей свободой.
Как фельетонисту мне пришлось в ту же зиму говорить и о полемике, объектом которой сделался
как раз тогда Чернышевский. Я держался шутливого тона и
хотел выставить только его полемический темперамент; но в"Библиотеке для чтения"тотчас после"Статского советника Салатушки"мой тон мог показаться исходящим от принципиального противника всего, чем тогда"Современник"и его вдохновитель увлекали революционно настроенную молодежь.
Если я"прошелся"раз над нигилистками и их внешностью, то я совсем еще не касался тех признаков игры в социализм,
какие стали вырастать в Петербурге в виде общежитии на коммунистических началах. В те кружки я не попадал и не
хотел писать о том, чего сам не видал и не наблюдал.
Именно оттого, что я в фельетоне"Библиотеки для чтения"был
как бы преемником Писемского, я и воздерживался от всякой резкой выходки, от всего, что могло бы поставить меня в неверный и невыгодный для меня свет перед читателем,
хотя бы и не радикально настроенным, но уважающим лучшие литературные традиции.
В
каких выражениях он извинился перед"Искрой" — я не видал; но если б он наотрез отказался от поединка и не
захотел извиниться, редакция, наверное, потребовала бы тогда имя автора фельетона.
Он сейчас же начал мне говорить о своем герое,
как он его понимает, что он
хотел в нем воспроизвести.
И я не знавал писателей ни крупных, ни мелких, кто бы был к нему лично привязан или говорил о нем иначе,
как в юмористическом тоне, на тему его самооценки. Из сверстников ближе всех по годам и театру стоял к нему Писемский. Но он не любил его,
хотя они и считались приятелями. С Тургеневым, Некрасовым, Салтыковым, Майковым, Григоровичем, Полонским — не случилось мне лично говорить о нем, не только
как о писателе, но и
как о человеке.
Если привилегия императорских театров не дозволяла в столицах никакой частной антрепризы, то это же сосредоточивало художественный интерес на одной сцене; а система бенефисов
хотя и не позволяла ставить пьесы так,
как бы желали друзья театра и драматурги, но этим самым драматургам бенефисная система давала гораздо более легкий ход на сцену, что испытал и я — на первых же моих дебютах.
Тогда и западное сценическое искусство явилось к нам в лице нескольких знаменитостей, чтобы поднять интерес нашей публики к классическому репертуару, и Шекспиру отведено было первое место,
хотя называть его театр классическим (
как это до сих пор у нас водится) вряд ли правильно.
У меня не было случая с ним познакомиться в те зимы,
хотя я посещал один музыкальный салон, который держала учительница пения, сожигаемая также страстью к сцене и
как актриса и
как писательница. Она состояла в большой дружбе с семейством Рубинштейна (по происхождению она была еврейка); у нее часто бывал его брат, в форме военного врача; но Антон не заезжал.
Вагнер, тогда человек лет около шестидесяти, смотрел совсем не гениальным немцем, довольно филистерского типа. Но его женская нервность и крутой нрав сказывались в том,
как он вел оркестр. Музыканты
хотя и сделали ему овацию, но у них доходило с ним до весьма крупного столкновения.
То же случилось и со скульптурой. У Антокольского были уже предшественники к 60-м годам,
хотя и без его таланта. И опять все тот же"долговязый"и"глупый"Стасов (по формуле Серова), все тот же несносный крикун и болтун (
каким считал его Тургенев) открыл безвестного виленского еврейчика, влюбился в его талант и ломал потом столько копий за его"эпоху делающее"произведение"Иоанн Грозный".
Но с конца 1873 года я в"Вестнике Европы"прошел в течение 30 лет другую школу, и ни одна моя вещь не попадала в редакцию иначе,
как целиком, просмотренная и приготовленная к печати,
хотя бы в ней было до 35 листов,
как, например, в романе"Василий Теркин".
И ничего этого я не знал, потому что был слишком"барское дитя",
хотя и прошедшее долгую выучку студенческого учения. Доверчивость и вообще-то в моей натуре, а тут все-таки было многое заманчивое в перспективе сделаться хозяином"толстого журнала",
как тогда выражались. Входила сюда, конечно, и известная доля тщеславия — довольно, впрочем, понятного и извинительного.
Я сразу почувствовал, что это — "не мой человек"и что его бойкость и некоторая начитанность идут в сторону, которая может вредить журналу,
какой я
хотел вести, то есть орган широко либеральный,
хотя и без революционно-социалистического оттенка.
Он уперся и ни за что не
хотел пропустить заглавия,находя его унизительным для офицерской чести.
Как молодой редактор ни убеждал его,
как ни успокоивал — пришлось все-таки изменить заглавие. Вместо «Сиамские близнецы» поставил я «Инсепарабли». Это строгий генерал из немцев допустил,
хотя так называется порода попугаев.
И никогда мы не стесняли никого обязательностью направления,
хотя я лично всегда отклонял от журнала все, что пахло реакцией
какого бы то ни было рода, особенно в деле свободы мышления и религиозного миропонимания.
Он только что тогда пожил в Париже (
хотя по-французски, кажется, не говорил), где изучал тамошнюю русскую колонию, бывшую уже довольно значительной, после того
как дешевые паспорта и выкупные свидетельства позволили очень многим"вояжировать"; да и курс наш стоял тогда прекрасный.
Так или иначе, но мне
как редактору"Библиотеки"нечего, стало быть, сожалеть, что я дал главный ход автору"Некуда",
хотя он так и повредил журналу этой вещью.
Но его увлекало всегда поклонение форме, искренность и оригинальность настроения. Поэзию он действительно любил,
хотя как критик ценил гораздо больше внешнюю отделку, чем глубину мысли.
В годы моей"Библиотеки"он был дилетант, любитель театра и беллетристики, без всякой политической окраски, но —
как все тогда — с либеральным образом мыслей,
хотя и был сыном бессарабского генерал-губернатора, генерала Федорова, одного из администраторов николаевского типа.
И на него ссылка —
хотя только в свое имение — сильно повлияла, но не сделала из него революционного вожака,
как его коллегу по артиллерии Лаврова, а напротив, превратила его в агронома, далекого от всякого бунтарского радикализма.
Мне и тогда такая,
хотя бы и несколько"деланная", простота скорее понравилась. Но я знал,
как и все тогда знали, что Тургенев был огорчен той коллизией с молодой публикой и критикой,
какая произошла после"Отцов и детей".