Неточные совпадения
Репутация «бойкого пера» утвердилась
за мною. Но в округ наших сочинений уже не посылали. Не было, когда мы кончали, и тех «литературных бесед», какие происходили прежде. Одну из
таких бесед я описал в моем романе с известной долей вымысла по лицам и подробностям.
Все это я говорю затем, чтобы показать необходимость объективнее относиться к тогдашней жизни. С 60-х годов выработался один как бы обязательный тон, когда говорят о николаевском времени, об эпохе крепостного права. Но ведь если
так прямолинейно освещать минувшие периоды культурного развития, то всю греко-римскую цивилизацию надо похерить потому только, что она держалась
за рабство.
И все это дышало необычайной простотой и легкостью выполнения. Ни малейшего усилия! Один взгляд, один звук — и зала смеется. Это у Садовского было в блистательном развитии и тогда уже в ролях Осипа и Подколесина.
Такого героя «Женитьбы» никто позднее не создавал,
за исключением, быть может, Мартынова. Я говорю «быть может», потому что в Подколесине сам никогда его не видал.
Попечитель произнес нам речь вроде той, какую Телепнев выслушал со всеми новичками в актовой зале. Генерал Молоствов был, кажется, добрейший старичок, любитель музыки, приятный собеседник и пользовался репутацией усердного служителя Вакха. Тогда, в гостиных, где французили, обыкновенно выражались о
таких вивёрах: «il leve souvent Ie coude» (он часто закладывает
за галстук).
Такая попытка показывает, что я после гимназической моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это не отражалось на моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало, не следил даже
за журналами
так, как делал это в последних двух классах гимназии, не искал между товарищами людей более начитанных, не вел разговоров на чисто литературные темы. Правда, никто вокруг меня и не поощрял меня к этому.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла
таким содержанием свои досуги. Пили много, и больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был
так слаб, что я не помню
за два года ни одного случая, чтобы кто-либо из
таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
Мы все трое значились студентами разных курсов и факультетов. Но проводы наши были самые скромные, несколько ближайших приятелей пришли проститься, немножко, вероятно, выпили, и только. Сплоченного товарищества по курсам, если не по факультетам, не существовало. Не помню, чтобы мои однокурсники особенно заинтересовались моим добровольным переходом, расспрашивали бы меня о мотивах
такого coup de tete, приводили бы доводы
за и против.
Вы условливаетесь: столько-то
за всю дорогу. Но сразу у вас забирали вперед больше, чем следует по расчету верст. То же происходило и на каждом новом привале. И последнему ямщику приходилось
так мало, что он вас прижимал и вымогал прибавку.
Но и"мамзелей"в тогдашнем Дерпте водилось очень мало. Открытая проституция почти что не допускалась, не
так, как в Казани, где любимой формой молодечества пьяных студенческих ватаг считалось — разбивать публичные дома
за Булаком!
Все это в Дерпте было немыслимо. Если мои товарищи по"Рутении", а позднее по нашему вольному товарищескому кружку, грешили против целомудрия, то это считалось"приватным"делом, наружу не всплывало,
так что я
за все пять лет не знал, например, ни у одного товарища ни единой нелегальной связи, даже в самых приличных формах; а о женитьбе тогда никто и не помышлял, ни у немцев, ни у русских. Это просто показалось бы дико и смешно.
Не отвечаю
за всех моих товарищей, но в мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни в какой форме. И
такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она была скорее в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно в первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой науки и еще мечтал сделать из себя ученого.
Главного зачинщика, нашего казанца Зарина, ударившего немца ремнем по лицу
за нежелание давать ему"сатисфакцию"(
так как мы все были на ферруфе), начальство немедленно удалило, продержав взаперти в полицейской тюрьме.
Но и эта полукомическая игра в средневековые ордалиидавала известный тон, вырабатывала большее сознание своего, хотя бы и внешнего, достоинства. Всякий должен был отвечать не только
за свои поступки, но и
за слова.Оправдания состоянием опьянения (
так частого у буршей) не принимались.
Это учреждение (вероятно, оно и до сих пор существует) поддерживало известную нравственную дисциплину; идею его похулить нельзя, но разбирательства всего больше вертелись около"шкандалов", вопросов"сатисфакции"и подчинения"Комману"; я помню, однако, что несколько имен стояло на
так называемом"списке лишенных чести"
за неблаговидные поступки, хотя это и не вело к ходатайствам перед начальством — об исключении, даже и в случаях подозрения в воровстве или мошеннических проделках.
Обыкновенно полугодовую квартиру, одну комнату с передней или без нее, нанимали с отоплением и мебелью
за двадцать-тридцать рублей. Обед на двоих стоил тогда от четырех до шести рублей в месяц. Какой это был обед — не спрашивайте! Но
такой едой довольствовались две трети студенчества, остальная треть ела в кнейпах и в «ресторациях» (Restauration) с ценами порций от пятнадцати до тридцати копеек.
Только с половины мая приезжала в Дерпт плохая труппа из Ревеля и давала представления в балагане — в вакационное время, и то
за чертой города, что делало места вдвое дороже, потому что туда приходилось брать извозчика (
Такой остракизм театра поддерживался и пиетизмом местного лютеранства).
Трудно было не привязаться к
такому чудаку и не быть ему благодарным
за те «заряды», какие давали моему назревающему писательству подобная подготовка и беззаветная любовь к области прекрасного слова.
Я еще не встречал тогда
такого оригинального чудака на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного, чем академика, коренастый, уже очень пожилой, дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил", в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии были
за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал в Париже.
Дед мой в Нижнем, еще бодрый старик
за восемьдесят лет, ревниво и зорко следил
за всем, что делалось по крестьянскому вопросу, разумеется не мирился с
такими крутыми, на его аршин, мерами, но не позволял себе вслух никаких резких выходок.
А беллетристика второй половины 50-х годов очень сильно увлекала меня. Тогда именно я знакомился с новыми вещами Толстого, накидываясь в журналах и на все, что печатал Тургенев. Тогда даже в корпорации"Рутения"я делал реферат о"Рудине".
Такие повести, как"Ася","Первая любовь", а главное,"Дворянское гнездо"и"Накануне", следовали одна
за другой и питали во мне все возраставшее чисто литературное направление.
Но дружининский кружок —
за исключением Некрасова — уже и в конце 50-х годов оказался не в том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в
таком же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Григорович известен был
за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо было подвергать"очистительной"критике; но не мог же он все выдумывать?! И от П.И.В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в разговоре) я знал, что Дружинин был эротоман и проделывал даже у себя в кабинете разные «опыты» —
такие, что я затрудняюсь объяснить здесь, в чем они состояли.
Дом этот по внешнему виду совсем не изменился
за целых с лишком сорок лет, и я его видел в один из последних моих приездов, в октябре 1906 года,
таким же; только лавки и магазины нижнего жилья стали пофрантоватее.
Словом, никто уже в писательском мире — и тогда, и позднее,
за целых сорок лет — не имел
такого «акцента», как Писемский, и только в последние годы Максим Горький не освободился от своего говора на «он», совершенно в
таком роде, как говорят у нас в Нижнем мастеровые, мещане, мелкие лавочники, семинаристы.
П.И.Вейнберг сохранил в своей памяти гомерические эпизоды, когда ему приходилось ездить
за Писемским в
такие места, где он предавался вакханалиям не одни сутки, и увозить его оттуда.
Тургеневу он не прощал и приятельства с
таким"лодырем"(
так он называл его), как Болеслав Маркевич — тогда еще не романист, а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший себе громкую известность
за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских, где он играл с Верой Самойловой в роли Софьи.
Но личного знакомства с"Современником"
так и не вышло вплоть до отъезда моего
за границу в 1865 году.
"Ребенка"мне удалось спасти от переделки; но
за разрешением я походил-таки вплоть до начала следующего сезона.
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому в труппе и в симпатиях публики, В.В.Самойлов, как раз ко времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание
таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще
за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"в тогдашнем вкусе и пел куплеты.
То, в чем он тогда выступал, уже не давало ему повода пускать
такие неистовые возгласы и жесты. Он состоял на амплуа немолодых мужей (например, в драме Дьяченко"Жертва
за жертву") и мог быть даже весьма недурен в роли атамана"Свата Фаддеича"в пьесе Чаева.
Тогда в русской опере бывали провинциалы, чиновники (больше все провиантского ведомства, по соседству), офицеры и учащаяся молодежь. Любили"Жизнь
за царя", стали ценить и"Руслана"с новой обстановкой; довольствовались
такими певцами, как Сетов (тогдашний первый сюжет, с смешноватым тембром, но хороший актер) или Булахов,
такими примадоннами, как Булахова и Латышева. Довольствовались и кое-какими переводными новинками, вроде"Марты", делавшей тогда большие сборы.
Но и в эти дни не бросалось в глаза то усиленное франтовство, отчаянная погоня
за модами,
такой спорт ношения бриллиантов и декольте, как теперь в Мариинском на воскресных спектаклях балета. Все было гораздо поскромнее, и не царило
такое стихийное увлечение певцами, как в последние годы. Не было
таких"властителей", которые могли брать безумные гонорары и вызывать истерические вопли теперешних психопаток.
В известные дни можно было всегда достать билеты даже и у барышников не
за разбойнические цены. Словом, тогда"улица", толпа
так не царила: все держалось в известных пределах, да и требования были иные.
Тогда цены на земли не были еще высоки, и один из моих соседей, брат посредника, воспользовался
таким выгодным случаем и купил землю (вероятно, с переводом долга)
за несколько тысяч рублей.
И вышло
так, что все мое помещичье достояние пошло, в сущности, на литературу.
За два года с небольшим я, как редактор и сотрудник своего журнала, почти ничем из деревни не пользовался и жил на свой труд. И только по отъезде моего товарища 3-ча из имения я всего один раз имел какой-то доход, пошедший также на покрытие того многотысячного долга, который я нажил издательством журнала к 1865 году.
Этого не сделали ни славянофилы, по-тогдашнему распинавшиеся
за народ (ни Самарин, ни Аксаковы, ни Киреевские, ни Кошелевы), ни И.С.Тургенев, ни М.Е.Салтыков, жестокий обличитель тогдашних порядков, ни даже К.Д.Кавелин,
так много ратовавший
за общину и поднятие крестьянского люда во всех смыслах.
Рабовладельчеством мы все возмущались, и от меня — по счастию! — отошла эта чаша. Крепостными я не владел; но для того, чтобы произвести даровое полное отчуждение, надо и теперь быть настроенным в самом «крайнем» духе. Да и то обязательное отчуждение земли, о которое первая Дума
так трагически споткнулась, в сущности есть только выкуп (
за него крестьяне платили бы государству), а не дар, в размере хорошего надела, как желали народнические партии трудовиков, социал-демократов и революционеров.
Читали мы целый день — до поздних часов белых ночей, часов иногда до двух; никуда не ездили
за город, и единственное наше удовольствие было ходить на Неву купаться. На улицах стояло
такое безлюдье, что мы отправлялись в домашних костюмах и с собственным купальным бельем под мышкой.
Это поддерживало связь его с обществом, со всем тем Петербургом, который сочувствовал молодежи даже и в ее увлечениях и протестах. Возмездие, постигшее студентов, было слишком сильно, даже и
за то, что произошло перед университетом, когда действовали войска. Надо еще удивляться тому, что лекции в Думе могли состояться
так скоро.
Для Ф.А. Снетковой в пьесе не было роли, вполне подходившей к ее амплуа. Она вернулась из-за границы как раз к репетициям"Однодворца". Об этой ее заграничной поездке, длившейся довольно долго, ходило немало слухов и толков по городу. Но я мало интересовался всем этим сплетничаньем, тем более что сама Ф.А. была мне
так симпатична, и не потому только, что она готовилась уже к роли в"Ребенке", прошедшем через цензурное пекло без всяких переделок.
Она только что перед тем вышла, уже пожилой женщиной, по любви
за Аврамова, любителя из офицеров, который и добился места в труппе, и вскоре
так жестоко поплатилась
за свою запоздалую страсть, разорилась и кончила нищетой: четыре пятых ее жалованья отбирали на покрытие долгов, наделанных ее супругом, который, бросив ее, скрылся в провинцию, где долго играл, женился и сделался даже провинциальной известностью.
И первое мое серьезное столкновение на сцене случилось именно с ним; а больше я никогда, ни в Петербурге, ни в Москве, не имел
за сорок лет
таких коллизий.
В кабинете редакции и
за столом Леонтьев больше молчал или пускал короткие фразы, тяжело дыша, как горбоносец. Он при Каткове как бы умышленно стушевался и смахивал на родственника, живущего в доме, как это водилось
так еще часто в московских домах.
А впереди меня ждало еще первое представление"Ребенка"с
такой Верочкой, как Познякова — Луша, как ее звали тогда
за кулисами.
И случилось
так, что я из-за репетиций"Ребенка"в Петербурге не попал на первое представление пьесы в Москве.
У Писемского в зале
за столом я нашел
такую сцену: на диване он в халате и — единственный раз, когда я его видел — в состоянии достаточного хмеля. Рядом, справа и слева, жена и его земляк и сотрудник"Библиотеки"Алексей Антипович Потехин, с которым я уже до того встречался.
К"Современнику"я ни
за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне
такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей
за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
Все это не могло меня привлекать к тогдашней журнальной"левой". У меня не было никакой охоты"идти на поклон"в те редакции, где процветала
такая ругань. В подобной полемике я не видел борьбы
за высшие идеи,
за то, что всем нам было бы дорого, а просто личный задор и отсутствие профессиональной солидарности товарищеского чувства.
Возвращаясь к театральным сезонам, которые я проводил в Петербурге до моего редакторства, нельзя было не остановиться на авторе"Свадьбы Кречинского"и не напомнить, что он после
такого крупного успеха должен был — не по своей вине — отойти от театра. Его"Дело"могло быть тогда и напечатано только
за границей в полном виде.
Ал. Григорьев по-прежнему восторгался народной"почвенностью"его произведений и ставил творца Любима Торцова чуть не выше Шекспира. Но все-таки в Петербурге Островский был для молодой публики сотрудник"Современника". Это одно не вызывало, однако, никаких особенных восторгов театральной публики. Пьесы его всего чаще имели средний успех. Не помню, чтобы
за две зимы — от 1861 по 1863 год — я видел, как Островский появлялся в директорской ложе на вызовы публики.