Неточные совпадения
Начать с того, что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили
себя к долголетнему ученью и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня в гусары», очень возможно, что меня отдали бы в кадеты. Но меня еще
за год до поступления в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник моей тетки, кончивший курс в нашей же гимназии.
Без всякого сословного высокомерия мы не могли бы тогда признать
за «босяками» какой-то особой прерогативы, потому что мы уже воспитывали в
себе высокое почтение к знанию, таланту, личным достоинствам. Любой товарищ по гимназии — сын мещанина из вольноотпущенных — становился в наших глазах не только равным, но и выше нас потому, что он отлично учится, умен, ловок, хороший товарищ. А превратись он в «босяка», мы бы от этого одного не преисполнились к нему никогда особенным сочувствием или почтением.
Тогда Казань славилась тем, что в „общество“ не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали „из того же круга“. Самые родовитые и богатые дома перероднились между
собою, много принимали, давали балы и вечера. Танцевал я в первую зиму, конечно, больше, чем сидел
за лекциями или серьезными книгами.
Тогда она уже повернула
за роковой для красавицы предел сорокалетия, но все еще считалась красавицей, держала
себя на своих приемах с большими „тонами“ и принимала „в перчатках“, о чем говорили в городе; даже ее кресло стояло в гостиной на некотором возвышении.
Он даже из-за постоянного кутежа не кончил курса, но потом подтянул
себя и пошел очень успешно по службе после введения новых судебных уставов.
Мы его застали
за партией шахмат. И он сам — худой старик, странно одетый — и семья его (он уже был женат на второй жене), их манеры, разговоры, весь тон дома не располагали к тому, чтобы чувствовать
себя свободно и приятно.
Не отвечаю
за всех моих товарищей, но в мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни в какой форме. И такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она была скорее в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно в первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой науки и еще мечтал сделать из
себя ученого.
При мне он приехал"с маменькой"на новое житье уже магистром, человеком под сорок (если не
за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у
себя приемы, держала его почти как малолетка, не позволяла даже ему ходить одному по улицам, а непременно с лакеем, из опасения, что с ним сделается припадок.
Дом Уварова и был
за этот период тем местом, где на русской почве (несмотря на международный гуманизм Сергея Федоровича) мои писательские стремления усилились и проявляли
себя и в усиленном интересе к всемирной литературе и все возраставшей любовью к театру, в виде сценических опытов.
Дед мой в Нижнем, еще бодрый старик
за восемьдесят лет, ревниво и зорко следил
за всем, что делалось по крестьянскому вопросу, разумеется не мирился с такими крутыми, на его аршин, мерами, но не позволял
себе вслух никаких резких выходок.
Мое юношеское любовное увлечение оставалось в неопределенном status quo. Ему сочувствовала мать той еще очень молодой девушки, но от отца все скрывали. Семейство это уехало
за границу. Мы нередко переписывались с согласия матери; но ничто еще не было выяснено. Два-три года мне нужно было иметь перед
собою, чтобы стать на ноги, найти заработок и какое-нибудь"положение". Даже и тогда дело не обошлось бы без борьбы с отцом этой девушки, которой тогда шел всего еще шестнадцатый год.
Григорович известен был
за краснобая, и кое-что из его свидетельских показаний надо было подвергать"очистительной"критике; но не мог же он все выдумывать?! И от П.И.В. (оставшегося до поздней старости целомудренным в разговоре) я знал, что Дружинин был эротоман и проделывал даже у
себя в кабинете разные «опыты» — такие, что я затрудняюсь объяснить здесь, в чем они состояли.
Тургеневу он не прощал и приятельства с таким"лодырем"(так он называл его), как Болеслав Маркевич — тогда еще не романист, а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший
себе громкую известность
за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских, где он играл с Верой Самойловой в роли Софьи.
За три самых бойких месяца сезона вплоть до поста театральный Петербург показал мне
себя со всех сторон.
Еще в городе в доме деда (со стороны матери) припоминаются сцены, где права"вотчинника"заявляли
себя, вроде отдачи лакеев в солдаты и арестантские роты, обыкновенно
за кражу со взломом; но дикостей крепостного произвола над крестьянами —
за целых десять и более лет, особенно у отца моего — я положительно не видал и не хочу ничего прикрашивать в угоду известной тенденции.
С К.Д. Кавелиным впоследствии — со второй половины 70-х годов — я сошелся, посещал его не раз, принимал и у
себя (я жил тогда домом на Песках, на углу 5-й и Слоновой); а раньше из-за границы у нас завязалась переписка на философскую тему по поводу диссертации Соловьева, где тот защищал"кризис"против позитивизма.
Москва всегда мне нравилась. И я, хотя и много жил в Петербурге (где провел всю свою первую писательскую молодость), петербуржцем никогда не считал
себя. Мне было особенно приятно поехать в Москву и
за таким делом, как постановка на Малом театре пьесы, которая в Петербурге могла бы пройти гораздо успешнее во всех смыслах.
Фанни Александровна почему-то ужасно боялась
за роль Верочки. Это было первое новое лицо, в котором она выступала по возвращении из-за границы осенью. Мы с ней проходили роль у нее дома, в ее кабинетике, задолго до начала репетиций. Она очень старалась, читала с чувством, поправляла
себя, выслушивала кротко каждое замечание. Но у ней не было той смеси простой натуры с порывами лиризма и захватывающей правды душевных переживаний Верочки.
Из Дерпта я приехал уже писателем и питомцем точной науки. Мои семь с лишком лет ученья не прошли даром. Без всякого самомнения я мог считать
себя как питомца университетской науки никак не ниже того уровня, какой был тогда у моих сверстников в журнализме,
за исключением, разумеется, двух-трех, стоящих во главе движения.
Может быть, на меня его манера держать
себя и бесцеремонность этой импровизированной беседы подействовали слишком сильно; а я по своим тогдашним знакомствам и связям не был достаточно революционно настроен, чтобы все это сразу простить и смотреть на Чернышевского только как на учителя, на бойца
за самые крайние идеи в радикальном социализме, на человека, который подготовляет нечто революционное.
Я весьма своим студенческим ученьем доказал самому
себе, до какой степени я высоко ставил точную науку, и к окончанию моего курса в Дерпте держался уже сам мировоззрения,
за которое «Современник» и потом «Русское слово» ратовали.
К"Современнику"я ни
за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у
себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей
за лист, а я же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
Вся Москва, а
за ней и Петербург повторяли рассказ, которому все легко верили, а именно, что оба крепостные взяли убийство на
себя и пошли на каторгу. Но и барин был, кажется,"оставлен в подозрении"по суду.
В Больё я попал в ту зиму, когда он уже был очень болен. Он жил одиноко со своей дочерью и оставил по
себе у местного населения репутацию весьма скупого русского. Случилось и то, что я клал
за него шар, когда его баллотировали в почетные академики.
Тогда он уже достиг высшего предела своей мании величия и считал
себя не только великим музыкантом, но и величайшим трагическим поэтом. Его творчество дошло до своего зенита —
за исключением"Парсиваля" — именно в начале 60-х годов, хотя он тогда еще нуждался и даже должен был бежать от долгов с своей виллы близ Вены; но его ждала волшебная перемена судьбы: влюбленность баварского короля и все то, чего он достиг в последнее десятилетие своей жизни.
А те свое"я"приносили в жертву идее даже и тогда, когда ратовали
за полную свободу своей личности и не хотели ничего признавать, что считали неподходящим для
себя.
Испытание самому
себе я произвел тогда же, и для этого взял как раз"В путь-дорогу"(это было к 1884 году, когда я просматривал роман для"Собрания"Вольфа) и мог уже вполне объективно судить, что
за манера была у меня в моем самом первом повествовательном произведении.
Кроме денежных средств, важно было и то, с какими силами собрался я поднимать старый журнал, который и под редакцией таких известных писателей, как Дружинин и Писемский, не привлекал к
себе большой публики. Дружинин был известный критик, а Писемский — крупный беллетрист.
За время их редакторства в журнале были напечатаны, кроме их статей, повестей и рассказов, и такие вещи, как «Три смерти» Толстого, «Первая любовь» Тургенева, сцены Щедрина и «Горькая судьбина» Писемского.
Этот бюрократ по воспитанию из лицеистов, щеголявший латинскими цитатами из Горация и из новых европейских поэтов, держал
себя с редакторами — и в том числе со мною — весьма доступно и постоянно старался уверить вас, что он, сам по
себе, стоит
за свободу печатного слова, но что высшее начальство требует строгого надзора.
Из-за редакторских забот и хлопот я оттягивал работу беллетриста до конца года. И, увидав невозможность работать как романист, я даже взял
себе комнату (на Невском, около Знамения) и два месяца жил в ней, а в редакции являлся только изредка.
Как автор"Некуда", которому приходилось много платить, он выказывал
себя довольно покладистым, и долг ему
за гонорар начал расти к концу 1864 года.
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего
за границу. Я бывал у него в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой, любил приглашать к
себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не лежало сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
Тогда он писал в"Русском вестнике"и получил новую известность
за свои"Мелочи архиерейской жизни", которые писал в какой-то газете. Он таки нашел
себе место и хороший заработок; но в нем осталась накипь личного раздражения против радикального лагеря журналистики.
Мы и жили с Бенни очень близко от его квартиры. И вот, когда я в следующем, 1868 году, приехал в Лондон на весь сезон (с мая по конец августа) и опять поселился около Рольстона, он мне с жалобной гримасой начал говорить о том, что Бенни чуть не обманул их тем, что не выдал
себя прямо
за еврея.
Такому и тогда искреннему и пылкому поборнику освободительных идей, как этому"Виктору"(так его мы все звали
за глаза), в"Библиотеке для чтения"было бы очень привольно. Но он и тогда уже пустился для добывания
себе средств к жизцй в учительство, где очень скоро выдвинулся среди петербургских более рутинных и малодаровитых педагогов.
Тогда в"Библиотеке"ни он, ни мои ближайшие сотрудники, конечно, не могли бы
себе представить этого тихого, улыбающегося юношу в роли эмигранта, который считался вожаком целой партии.
За границей я его никогда не встречал ни в первые годы его житья там, ни перед его концом.
Меня до сих пор удивляет тот тон откровенности, Скакой Иван Сергеевич мне, незнакомому человеку, чуть не на двадцать лет моложе его, стал говорить, как он должен будет отказаться от писательства главным образом потому, что не «свил своего собственного гнезда», а должен был «примоститься к чужому», намекая на свою связь с семейством Виардо. А живя постоянно
за границей, ой по свойству своего дарования не в состоянии будет ничего «сочинять из
себя самого».
Кто не был так издерган
за целый год издательского существования, как я, тот не поймет, чем явилась для меня хотя бы краткая поездка
за границу, где я мог прийти в
себя, одуматься, осмотреться, восстановить свои силы. А я-за вычетом первого возвращения в мае 1866 года (которое длилось с полгода) — провел «в чужих краях» более пяти лет, с сентября 1865 по январь 1871 года.
Мне было не до того, чтобы отправляться
за границу с определенной программой и на долгий срок. Я жаждал только отдохнуть,"найти самого
себя","сделать передышку"и размыслить, как окончательно ликвидировать свои материальные дела.
Тогда я совсем было собрался ехать
за границу, выправил
себе паспорт (стоивший уже всего пять рублей) и приготовил целую тысячу рублей, на что (по тогдашним заграничным ценам и при тогдашнем русском курсе) можно было прожить несколько месяцев.
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он по приезде в Женеву послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к
себе. Он там несколько раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры, какие происходили
за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Тогдашний обычай позволял ученикам и ученицам выбирать
себе профессора и, ходя на уроки других преподавателей, держаться преподавания одного профессора. Меня свободно допускали в классы, и даже служители каждый раз ставили мне кресло около столика,
за которым сидели профессора.
Посредине стола возвышалась широкая, плотная и плечистая фигура местного"батюшки", веселого и речистого"сиге", который напоминал
собою самого Рабле. Он ел и пил
за троих и каждого ему незнакомого неизменно спрашивал — "какого он прихода?"По-французски, на его жаргоне, вопрос этот звучал так...
Мой этюдец я мог бы озаглавить и попроще, но я тогда еще был слишком привязан к позитивному жаргону, почему и выбрал громкий научный термин"Phenomenes". Для меня лично после статьи, написанной в Москве летом 1866 года, — "Мир успеха", этот этюд представлял
собою под ведение некоторых итогов моих экскурсий в разные области театра и театрального искусства.
За плечами были уже полных два и даже три сезона, с ноября 1865 года по май 1868 года.
Тогдашнее студенчество, состоявшее почти сплошь из французов, более веселилось и"прожигало"жизнь, чем училось. Политикой оно занималось мало, и
за несколько лет моего житья в Париже я не видал ни одной сколько-нибудь серьезной студенческой манифестации. Оно и не было совсем сплочено между
собою. Тот студенческий"Союз", который образовался при Третьей республике, еще не существовал. Не было намека и на какие-нибудь"корпорации", вроде немецких.
С этой характерной личностью, игравшей крупнейшую роль в газетной прессе
за целых тридцать лет, я несколько позднее лично познакомился. Он был"хамелеон", но не мелко продажный и по-своему даже смелый, хотя всегда славолюбивый и влюбленный в
себя.
И какой это был архироссийский бытовой тип! Барин с головой протодьякона и даже не очень старого"владыки". Таких типичных лиц великорусского склада немного видал я и среди народа, и среди купечества. И
за мужика и
за купца вы могли бы издали принять его, если б он захотел выдать
себя за того или другого. Но главное — барин, пошедший в бунтари и долго скитавшийся по Европе и до и после крепости, ссылки и бегства из Восточной Сибири через Японию.
Тогда можно было в Вене иметь квартиру в две комнаты в центре города
за какие-нибудь двадцать гульденов, что на русские деньги не составляло и полных пятнадцати рублей. И вся программа венской жизни приезжего писателя, желающего изучать город и для
себя самого, и как газетный корреспондент, складывалась легко, удобно, не требуя никаких особенных усилий, хлопот, рекомендаций.
Как он переделывал пьесы, которые ему приносили начинающие или малоизвестные авторы, он рассказывал в печати. Из-за такого сотрудничества у него вышла история с Эмилем Жирарденом — из-за пьесы"Мученье женщины". Жирарден уличил его в слишком широком присвоении
себе его добра. Он не пренебрегал — как и его соперник Сарду — ничьим чужим добром, когда видел, что из идеи или сильных положений можно что-нибудь создать ценное. Но его театр все-таки состоял из вещей, им самим задуманных и написанных целиком.
Меня не смутило и то, что я отправляюсь на такой юг летом и рискую попасть на большие жары и оставаться в Мадриде в духоте городской жизни. Но молодость брала свое. Не смущало меня и то, что я не имел никаких добавочных средств для этой поездки. И тут Наке явился «мужем совета». Выхлопотывая
себе даровой проезд, он и мне выправил безденежный билет до Мадрида. Сам он уехал раньше меня
за несколько дней. А меня что-то тогда задержало.