Неточные совпадения
С"рутенистами"Уваров держался как бывший бурш, ходил на их вечеринки, со всеми, даже с юными"фуксами", был на"ты"и смотрел на их
жизнь с особой точки зрения, так сказать, символической. Он находил такую
жизнь"лихой"и, участвуя в их литературных сходках, читал там свои стихи и очерки, написанные чрезвычайно странным, смешанным
языком, который в него глубоко въелся.
Здесь я брал уроки английского
языка у одной из княжон, читал с ней Шекспира и Гейне, музицировал с другими сестрами, ставил пьесы, играл в них как главный режиссер и актер, читал свои критические этюды, отдельные акты моих пьес и очерки казанской
жизни, вошедшие потом в роман"В путь-дорогу".
Фешенебля в нем уже не осталось ничего. Одевался он прилично — и только. И никаких старомодных претензий и замашек также не выказывал. Может быть, долгая
жизнь во Франции стряхнула с него прежние повадки. Говорил он хорошим русским
языком с некоторыми старинными ударениями и звуками, например, произносил; не"философ", а"филозоф".
Как сотрудник он продолжал после"Некуда"давать нам статьи, больше по расколу, интересные и оригинальные по
языку и тону. Тогда он уже делался все больше и больше специалистом и по быту высшего духовенства, и вообще по религиозно-бытовым сторонам великорусской
жизни.
Разговорный
язык его, особенно в рассказах личной
жизни, отличался совсем особенным складом. Писал он для печати бойко, легко, но подчас несколько расплывчато. Его проза страдала тем же, чем и разговор: словоохотливостью, неспособностью сокращать себя, не приплетать к главному его сюжету всяких попутных эпизодов, соображений, воспоминаний.
Разумеется, их форма была устарелой даже и тогда, во второй половине 60-х годов; но в них надо было (да и теперь следует) различать две стороны: условный, подвинченный
язык в героических местах действия и бытовуюсторону — часто с настоящими реальными чертами парижской
жизни и с удачными типами.
Я уже говорил, какую изумительно трудовую
жизнь вел этот мудрец. Каждый день одна только работа над словарем французского
языка брала у него по восьми часов, а остальные восемь он методически распределял между другими занятиями.
Славянские студенты дали в конце сезона большой вечер с речами. Меня просили говорить, и это была единственная во всю мою
жизнь немецкая речь. А немецкий
язык и тут сослужил роль междуславянского
языка.
Не говоря уже о каталонцах, расе, чуждой и по
языку и по всему складу
жизни кастильцам, и в других частях Испании была несомненная обособленность.
Мне как русскому, впервые попадавшему в этот"край забраный", как называют еще поляки, было сразу тяжко сознавать, что я принадлежу к тому племени, которое для своего государственного могущества должно было поработить и более его культурное племя поляков. Но это порабощение было чисто внешнее, и у поляков нашел я свою национальную
жизнь, вековые традиции и навыки, общительность, выработанный разговорный
язык, гораздо большую близость к западноевропейской культуре, чем у нас, даже и в среднем классе.
Долго
жизнь не давала мне достаточно досугов, но в начале 80-х годов, по поводу приезда в Петербург первой драматической труппы и моего близкого знакомства с молодым польско-русским писателем графом Р-ским, я стал снова заниматься польским
языком, брал даже уроки декламации у режиссера труппы и с тех пор уже не переставал читать польских писателей; в разное время брал себе чтецов, когда мне, после потери одного глаза, запрещали читать по вечерам.
И вот
жизнь привела меня к встрече с Огаревым именно в Женеве, проездом (как корреспондент) с театра войны в юго-восточную Францию, где французские войска еще держались. И я завернул в Женеву, главным образом вот почему: туда после смерти Герцена перебралась его подруга Огарева со своей дочерью Лизой, а Лиза в Париже сделалась моей юной приятельницей; я занимался с нею русским
языком, и мы вели обширные разговоры и после уроков, и по вечерам, и за обедом в ресторанах, куда Герцен всегда брал ее с собой.
Все в нем дышало дворянским побытом, все: и колоссальная фигура, и жест, и голос, и
язык, и манера одеваться. На нем еще менее, чем на Герцене, отлиняла долгая
жизнь за границей.
Сын немца, преподавателя немецкого
языка и литературы в московских учебных заведениях (а под старость романиста на немецком
языке из русской
жизни), А.Л. сделался вполне русским интеллигентом. И в своем
языке, и в манерах, и в общем душевном складе он был им несомненно.
Неточные совпадения
А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский
язык, необходимый для счастия семейственной
жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую
жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и
язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Где же тот, кто бы на родном
языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую
жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с
языка ее ни мудрые сентенции о
жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и литературе: говорила она мало, и то свое, не важное — и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.
Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в
жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с
языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.