Неточные совпадения
Выходит,
стало быть, что две главных словесных склонности: художественное письмо и выразительное чтение — предмет интереса всей моей писательской
жизни, уже были намечены до наступления юношеского возраста, то есть до поступления в университет.
После бурной молодости гвардейского офицера, сосланного на Кавказ, он прошел через прожигание
жизни за границей, где
стал учиться и рациональному хозяйству, вперемежку с нервными заболеваниями.
Мои московские впечатления
стали с этого дня еще разнообразнее. Он возил меня к своим родным и знакомым, и я вкусил немного тогдашней московской
жизни в домах, где принимали.
Да и вообще в то время нигде, ни в каком университете, где я побывал — ни в Казани, ни в Дерпте, ни в Петербурге — не водилось почти того, что теперь
стало неизбежной принадлежностью студенческого быта,
жизни на благотворительные сборы. Нам и в голову не приходило, что мы потому только, что мы учимся, имеем как бы какое-то право требовать от общества материальной поддержки.
На этом балу я справлял как бы поминки по моей прошлогодней „светской“
жизни. С перехода во второй курс я быстро охладел к выездам и городским знакомствам, и практические занятия химией направили мой интерес в более серьезную сторону. Программа второго курса
стала гораздо интереснее. Лекции, лаборатория брали больше времени. И тогда же я задумал переводить немецкий учебник химии Лемана.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность более серьезного образования, на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу, то голову спонтанно,говоря философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом и
стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную
жизнь.
Его, кажется, всего больше привлекала"буршикозная"
жизнь корпораций, желание играть роль, иметь похождения, чего он впоследствии и достиг, и даже в такой степени, что после побоищ с немцами был исключен и кончил курс в Москве, где
стал серьезно работать и даже готовился, кажется, к ученой дороге.
Для меня бытовая
жизнь рано
стала привлекательна.
Но в последние три года, к 1858 году, меня, дерптского студента,
стало все сильнее забирать стремление не к научной, а к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес к художественному изображению русской
жизни, наплыв освобождающих идей во всех смыслах пробудили нечто более трепетное и теплое, чем чистая или прикладная наука.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах
жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению
жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я
становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Судьба — точно нарочно — свела меня с таким человеком в ту полосу моей дерптской
жизни, когда будущий писатель
стал забивать естественника и студента медицины.
Но в этот же трехлетний период я сделался и публицистом студенческой
жизни, летописцем конфликта"Рутении"с немецким «Комманом». Мои очерки и воззвания разосланы были в другие университеты; составил я и сообщение для архилиберального тогда «Русского вестника». Катков и Леонтьев сочувственно отнеслись к нашей «истории»; но затруднились напечатать мою
статью.
Еще раньше спектакль литераторов заинтересовал Петербург, но больше именами исполнителей. Зала Пассажа
стала играть роль в
жизни Петербурга, там читались лекции, там же была и порядочных размеров сцена.
Тогда в русской опере бывали провинциалы, чиновники (больше все провиантского ведомства, по соседству), офицеры и учащаяся молодежь. Любили"
Жизнь за царя",
стали ценить и"Руслана"с новой обстановкой; довольствовались такими певцами, как Сетов (тогдашний первый сюжет, с смешноватым тембром, но хороший актер) или Булахов, такими примадоннами, как Булахова и Латышева. Довольствовались и кое-какими переводными новинками, вроде"Марты", делавшей тогда большие сборы.
А тогда он уже сошелся с Некрасовым и сделался одним из исключительных сотрудников"Современника". Этот резкий переход из русофильских и славянофильских журналов, как"Москвитянин"и"Русская беседа", в орган Чернышевского облегчен был тем, что Добролюбов так высоко поставил общественное значение театра Островского в своих двух знаменитых
статьях. Островский сделался в глазах молодой публики писателем — обличителем всех темных сторон русской
жизни.
Ристори приехала и в другой раз в Петербург, привлеченная сборами первого приезда. Но к ней как-то быстро
стали охладевать. Чтобы сделать свою игру доступнее, она выступала даже с французской труппой в пьесе, специально написанной для нее в Париже Легуве, из современной
жизни, но это не подняло ее обаяния, а, напротив, повредило. Пьеса была слащавая, ординарная, а она говорила по-французски все-таки с итальянским акцентом.
Как преподаватель Балакирев привык с особым интересом обращаться ко всякому дарованию. И уже с первых его годов
жизни в Петербурге под его крыло
стали собираться его молодые сверстники, еще никому почти неизвестные в других, более замкнутых кружках любителей музыки.
И как проповедь театрального нутра в половине 50-х годов нашла уже целую плеяду московских актеров, так и суть"стасовщины"упала на благодарную почву. Петербургская академия и Московское училище
стали выпускать художников-реалистов в разных родах. Русская
жизнь впервые нашла себе таких талантливых изобразителей, как братья Маковские, Прянишников, Мясоедов, потом Репин и все его сверстники. И русская природа под кистью Шишкина, Волкова, Куинджи
стала привлекать правдой и простотой настроений и приемов.
Стало быть, и мир искусства в разных его областях обновился на русской почве именно в эти годы. Тогда и заложено было все дальнейшее развитие русского художественного творчества, менее отрешенного от
жизни, более смелого по своим мотивам, более преданного заветам правды и простоты.
Но Телепнева нельзя отождествлять с автором. У меня не было его романической истории в гимназии, ни романа с казанской барыней, и только дерптская влюбленность в молодую девушку дана
жизнью. Все остальное создано моим воображением, не говоря уже о том, что я, студентом, не был богатым человеком, а жил на весьма скромное содержание и с 1856 года
стал уже зарабатывать научными переводами.
Жизнь с матушкой вызвала во мне желание поселиться около нее, и я
стал тогда же мечтать устроиться в Нижнем, где было бы так хорошо писать, где я был бы ближе к земле, если не навсегда, то на продолжительный срок.
Ей это предложение не могло не прийтись по душе; но она увидала в нем слишком большую жертву для меня как писателя, который вместо столичной
жизни обрек бы себя на житье в провинции. Если б она предвидела, что принесет мне издательство"Библиотеки для чтения", она, разумеется, не
стала бы меня отговаривать.
С замыслом большого романа, названного им"Некуда", он
стал меня знакомить и любил подробно рассказывать содержание отдельных глав. Я видел, что это будет широкая картина тогдашней"смуты", куда должна была войти и провинциальная
жизнь, и Петербург радикальной молодежи, и даже польское восстание. Программа была для молодого редактора, искавшего интересных вкладов в свой журнал, очень заманчива.
Как сотрудник он продолжал после"Некуда"давать нам
статьи, больше по расколу, интересные и оригинальные по языку и тону. Тогда он уже делался все больше и больше специалистом и по быту высшего духовенства, и вообще по религиозно-бытовым сторонам великорусской
жизни.
Он приносил свои
статьи, захаживал и просто, к себе не приглашал, много говорил про заграничную
жизнь, особенно про Англию. Никогда он не искал со мною разговоров с глазу на глаз, не привлекал ни меня, ни кого-либо в редакции к какой-нибудь тайной организации, никогда не приносил никаких прокламаций или заграничных брошюр.
Не желая повторяться, я остановлюсь здесь на том, как Урусов, именно в"Библиотеке"и у меня в редакционной квартире, вошел в
жизнь писательского мира и
стал смотреть на себя как на литератора, развил в себе любовь к театру, изящной словесности и искусству вообще, которую без участия в журнале он мог бы и растратить гораздо раньше.
Вне беллетристики я писал с первых же месяцев своего издательства критические
статьи, публицистические этюды, а потом театральные рецензии и очерки бытовой
жизни ("Нижний во время ярмарки") и многое другое.
Париж еще сильно притягивал меня. Из всех сторон его литературно-художественной
жизни все еще больше остального — театр. И не просто зрелища, куда я мог теперь ходить чаще, чем в первый мой парижский сезон, а вся организация театра, его художественное хозяйство и преподавание. «Театральное искусство» в самом обширном смысле
стало занимать меня, как никогда еще. Мне хотелось выяснить и теоретически все его основы, прочесть все, что было писано о мимике, дикции, истории сценического дела.
Программа моего парижского дня делалась гораздо разнообразнее, а
стало быть, и пестрее. Я уже был корреспондент и обязан был следить за всякими выдающимися сторонами парижской
жизни.
В тоне и манере Глад-стона сидело что-то немного пасторское — недаром он всю
жизнь любил писать богословские
статьи.
Дело художественного образования привилось в Мюнхене более, чем где-либо в Германии, и к концу XIX века Мюнхен сделался центром новейшего немецкого модернизма. И вообще теперешний Мюнхен (я попадал в него и позднее, и последний раз не дальше как летом 1908 ji 1910 годов)
стал гораздо богаче творческими силами, выработал в себе очень своеобразную
жизнь не только немецкой, но и международной молодежи, стекающейся туда для работы и учения.
Прежний, строго консервативный, монархический режим, отзывавшийся временами Меттерниха, уже канул. После войны 1866 года империя Габсбургов радикально изменила свое обличье, сделалась дуалистическим государством, дала «мятежной» Венгрии права самостоятельного королевства, завела и у себя, в Цизлейтании, конституционные порядки.
Стало быть, иностранец уже не должен был бояться, что он будет более стеснен в своей
жизни, чем даже и в Париже Второй империи.
Теперь, в XX веке, веселящаяся Вена
стала втрое и вчетверо дороже. Даже русские, привыкшие тратить, и те жалуются на дороговизну
жизни туриста по венским отелям.
Дюма, сделавший себе репутацию защитника и идеалиста женщин, даже падших ("Дама с камелиями"), тогда уже напечатал беспощадный анализ женской испорченности — роман"Дело Клемансо"и в своих предисловиях к пьесам
стал выступать в таком же духе. Даже тут, в присутствии своей супруги, он не затруднился повести разговор на тему безыдейности и невежественности светских женщин… и в особенности русских. У него вырвалась, например, такая подробность из их интимной
жизни...
И выходило,
стало быть, что мой второй венский фашинг не внес в мою эмоциональную
жизнь молодого мужчины ничего такого, что бы хоть сколько-нибудь наполнило сердечную пустоту холостяка, уже довольно утомленного многолетней сутолокой заграничного корреспондента.
Когда время
стало подходить к маю, надо было составлять новую программу переездов. Берлин, где я бывал только проездом, представлялся гораздо более интересным. В мае и июне там еще идет политическая
жизнь в Палате, и как раз шла борьба между Бисмарком и оппозицией.
Долго
жизнь не давала мне достаточно досугов, но в начале 80-х годов, по поводу приезда в Петербург первой драматической труппы и моего близкого знакомства с молодым польско-русским писателем графом Р-ским, я
стал снова заниматься польским языком, брал даже уроки декламации у режиссера труппы и с тех пор уже не переставал читать польских писателей; в разное время брал себе чтецов, когда мне, после потери одного глаза, запрещали читать по вечерам.
Моя кузина С.Л.Баратынская, урожденная Боборыкина, с которой у нас оборвалась переписка из-за романа"Жертва вечерняя", тем временем умерла в чахотке. Ее муж скоропостижно умер в вагоне, вернувшись из Москвы, и хотя в их браке не было особенной нежности, но это так на нее подействовало, что она вдруг бросила светскую
жизнь, заперлась дома,
стала читать серьезные книжки и нажила скоротечный туберкулез.
Некрасов ценил его не меньше, чем Салтыков, и вряд ли часто ему отказывал. От самого Г. И. я слыхал, что он"в неоплатном долгу"у редакции, и, кажется, так тянулось годами, до последних дней его нормальной
жизни. Но все-таки было обидно за него — видеть, как такой даровитый и душевный человек всегда в тисках и в редакции изображает собою фигуру неизлечимого"авансиста" — слово, которое я гораздо позднее
стал применять к моим собратам, страдающим этой затяжной болезнью.
Была у меня и другая мимолетная встреча на Kazthi-rerstrasse с коротеньким разговором, который в моей интимной
жизни сыграл роль гораздо более серьезную, чем я мог бы вообразить себе. Каких-то два господина ехали в карете, и один из них, приказав"фиакру"(так в Вене называют извозчиков) остановиться,
стал громко звать меня...
Та требовательность, какую мы тогда предъявляли, объяснялась, вероятно, двумя мотивами: художественной ценой первых пьес Островского и тем, что он в эти годы, то есть к началу 70-х годов,
стал как бы уходить от новых течений русской
жизни, а трактование купцов на старый сатирический манер уже приелось. В Москве его еще любили, а в Петербурге ни одна его бытовая пьеса не добивалась крупного успеха.
Если б моя личная
жизнь после встречи с С.А.Зборжевской не получила уже другого содержания, введя меня в воздух интимных чувств, которого я много лет был совершенно лишен, я бы имел больше времени для работы романиста и мои"Дельцы"не затянулись бы так, что я и через год, когда с января 1872 года роман
стал появляться в"Отечественных записках", не довел его еще далеко до конца и, больной, уехал в ноябре месяце за границу.
Точно какая фея послала мне Лизу, когда я, приехав в Женеву, отыскивал их квартиру. Она возвращалась из школы с ученической сумкой за плечами и привела меня к своей матери, где я и отобедал. С ее матерью у меня в Париже сложились весьма ровные, но суховатые отношения. Я здесь не
стану вдаваться в разбор ее личности; но она всегда при
жизни Герцена держала себя с тактом в семье, где были его взрослые дочери, и женой она себя не выставляла.
Из той же полосы моей писательской
жизни, немного позднее (когда я уже
стал издателем-редактором «Библиотеки для чтения»), всплывает в моей памяти фигура юного сотрудника, который исключительно работал тогда у меня как переводчик.
Боборыкин мог бы с полным правом сказать про себя, что он"литератор с головы до ног" — от молодых ногтей до последних лет
жизни, когда к его имени неизменно
стал присоединяться эпитет"маститый".