Неточные совпадения
Когда мы к 1 сентября собрались после молебна, перед тем как расходиться по классам, нам, четвероклассникам,объявил инспектор, чтобы мы, поговорив
дома с кем нужно, решили, как мы желаем учиться дальше: хотим ли продолжать учиться латинскому языку (нас ему учили с первого класса) для поступления в университет, или новому предмету, «законоведению», или же ни тому, ни другому. «Законоведы»
будут получать чин четырнадцатого класса; университетские — право поступить без экзамена, при высших баллах; а остальные — те останутся без латыни и знания русских законов и ничего не получат; зато
будут гораздо меньше учиться.
Выбор гимназии состоялся не сразу. Меня хотели
было отдавать в кадеты.
Была речь и об училище правоведения. В институт не отдали, вероятно для того, чтобы держать меня
дома, а также и оттого, что гимназия дешевле.
Меня
дома держали строже, чем кого-либо из моих одноклассников; но эта строгость
была больше внешняя, да и то по известным только пунктам.
Бытовая сторона жизни гимназиста для будущего писателя
была бы еще богаче содержанием, если б меня не так строго держали
дома, если б до шестнадцатилетнего возраста при мне не состояли гувернеры.
И все это шло как-то само собой в
доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех моих товарищей, то голова работала. В сущности, целый день она
была в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Спрашивается: каким образом могло бы сложиться бытовое лицо такой Лизаветы Андреевны, если б в том
доме, где она родилась дворовой девчонкой, не
было известного умственного воздуха?
Вотчинные права барина выступали и передо мною во всей их суровости. И в нашем
доме на протяжении десяти лет, от раннего детства до выхода из гимназии, происходили случаи помещичьей карательной расправы. Троим дворовым «забрили лбы», один ходил с полгода в арестантской форме; помню и экзекуцию псаря на конюшне. Все эти наказания
были, с господской точки зрения, «за дело»; но бесправие наказуемых и бесконтрольность карающей власти вставали перед нами достаточно ясно и заставляли нас тайно страдать.
Наш
дом во всем городе
был едва ли не самый строгий.
На что уж наш
дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще в конце XVIII века! И в таком-то семействе вырос младший мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся в 1849 году замешанным в деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Нас рано стали возить в театр. Тогда все почти
дома в городе
были абонированы. В театре зимой сидели в шубах и салопах, дамы в капорах. Впечатления сцены в том, кому суждено
быть писателем, — самые трепетные и сложные. Они влекут к тому, что впоследствии развернется перед тобою как бесконечная область творчества; они обогащают душу мальчика все новыми и новыми эмоциями. Для болезненно-нервных детей это вредно; но для более нормальных это — великое бродило развития.
Беря в общем, тогдашний губернский город
был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра,
был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много сделал для поднятия уровня музыкальности, и в его
доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант моего товарища по гимназии, Балакирева.
Заметьте, что я лично лишен
был, сравнительно с товарищами, свободы знакомств и выходов из
дому до седьмого класса; но все-таки
был «в курсе» всего, чем тогда жило общество.
С этим путейцем-романистом мне тогда не случилось ни разу вступить в разговор. Я
был для этого недостаточно боек; да он и не езжал к нам запросто, так, чтобы набраться смелости и заговорить с ним о его повести или вообще о литературе. В двух-трех более светских и бойких
домах, чем наш, он, как я помню, считался приятелем, а на балах в собрании держал себя как светский кавалер, танцевал и славился остротами и хорошим французским языком.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то
есть приречной части нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных
домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах, а в «Герое нашего времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Ниже, на Мясницкой, дядя указал мне на барские же хоромы на дворе, за решеткой (где позднее
были меблированные комнаты, а теперь весь он занят иностранными конторами) — гостеприимный
дом братьев Нилусов, игроков, которые
были «под конец» высланы за подозрительную игру со своими гостями. К ним ездили, как в клуб, и сотни тысяч помещичьих денег переходили из Опекунского совета прямо по соседству — в
дом Нилусов.
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это
был тот же почти тон, как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с такими же обедами и вечерами. Слышались такие же толки. И моды соблюдались те же.
В литературные кружки мне не
было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню в тех
домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не
было. Всего больше говорили о «Додо», то
есть о графине Евдокии Ростопчиной.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды
было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие
дома — все это
было, как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету, такое же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в
доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
В Казань я поторопился. Явившись к ректору — астроному Симонову, я получил от него разрешение вернуться на весь август месяц. Я
был принят и мог
дома «достраивать» себе студенческую форму и кутнуть на ярмарке.
И тут окончательно я выбрал себе не просто факультет, а «разряд», о котором в гимназии не имел понятия. Моя мать, узнав, что я подал прошение о поступлении в «камералисты», почему-то не
была довольна, видя в этом неодобрительную изменчивость. Хотел
быть юристом, а попал на какие-то «камералы», о которых у нас
дома никто, кажется, не имел вполне ясного представления.
Переход
был довольно-таки резкий из барского
дома, где нас, правда, не приучали ни к какой роскоши, но где все-таки значилось до сорока человек дворни и до двадцати лошадей на конюшнях.
И с таким-то скудным содержанием я в первую же зиму стал бывать в казанских гостиных. Мундир позволял играть роль молодого человека; на извозчика не из чего
было много тратить, а танцевать в чистых замшевых перчатках стоило недорого, потому что они мылись. В лучшие
дома тогдашнего чисто дворянского общества меня вводило семейство Г-н, где с умной девушкой, старшей дочерью, у меня установился довольно невинный флерт.
Были и другие рекомендации из Нижнего.
Жили в Казани и шумно и привольно, но по части высшей „интеллигенции“
было скудно. Даже в Нижнем нашлось несколько писателей за мои гимназические годы; а в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я в светских
домах до перехода его в Москву.
Улыбышев как раз перед нашим поступлением в Казань писал свой критический этюд о Бетховене (где оценивал его, как безусловный поклонник Моцарта, то
есть по-старинному), а для этого он прослушивал у себя на
дому симфонии Бетховена, которые исполняли ему театральные музыканты.
После нижегородской деревянной хоромины только что отстроенный казанский театр мог казаться даже роскошным. По фасаду он
был красивее московского Малого и стоял на просторной площадке, невдалеке от нового же тогда
дома Дворянского собрания. Если не ошибаюсь, он и теперь после пожара на том же месте.
Принести из
дому протестующие настроения мы не могли, там их не
было.
В усадьбе дворовых
было не безобразно много: два-три лакея, повар, кучера и конюхи при конском заводе, столяр, стряпуха, ключница, псарь, коровница. Жилось им более чем сносно, гораздо привольнее, чем в
доме деда в Нижнем, их одевали и кормили хорошо; а работа, разумеется,
была весьма „с прохладцей“. Два лакея ездили с отцом и на охоту.
После сурового
дома в Нижнем, где моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений: делай что хочешь, ходи, катайся, спи,
ешь и
пей, читай книжки.
Мы его застали за партией шахмат. И он сам — худой старик, странно одетый — и семья его (он уже
был женат на второй жене), их манеры, разговоры, весь тон
дома не располагали к тому, чтобы чувствовать себя свободно и приятно.
Несомненно, однако ж, что этот
дом был самый „интеллигентный“ во всем Нижнем.
Мы, русские студенты, мало проникали в домашнюю и светскую жизнь немцев разных слоев общества. Сословные деления
были такие же, как и в России, если еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили
домами и немало каксов, то
есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось в своем «Casino»; а мастеровые и мелкие лавочники в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
Квартира при пробирной палате
была обширная, с просторной залой, и в ней я впервые участвовал в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся в том же казенном
доме. Как во времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина
была еще внове, и я успел видеть ее в Москве в одну из вакационных поездок домой.
Дом Уварова и
был за этот период тем местом, где на русской почве (несмотря на международный гуманизм Сергея Федоровича) мои писательские стремления усилились и проявляли себя и в усиленном интересе к всемирной литературе и все возраставшей любовью к театру, в виде сценических опытов.
Я еще не встречал тогда такого оригинального чудака на подкладке большого ученого. Видом он напоминал скорее отставного военного, чем академика, коренастый, уже очень пожилой,
дома в архалуке, с сильным голосом и особенной речистостью. Он охотно"разносил", в том числе и своего первоначального учителя Либиха. Все его симпатии
были за основателей новейшей органической химии — француза Жерара и его учителя Лорана, которого он также зазнал в Париже.
Это
был один из членов обширной семьи местных купцов. Отец его — кажется, еще державшийся старообрядчества —
был в делах с известным когда-то книгопродавцем и издателем Ольхиным как бумажный фабрикант, а к Ольхину, если не ошибаюсь, перешли дела Смирдина и собственность"Библиотеки для чтения", основанной когда-то
домом Смирдина, под редакцией Сенковского — "барона Брамбеуса".
Я явился к нему, предупрежденный, как сейчас сказал, о его желании иметь меня в числе своих сотрудников. Жил он и принимал как редактор в одном из переулков Стремянной, чуть ли не в том же
доме, где и Дружинин, к которому я являлся еще студентом. Помню, что квартира П. И.
была в верхнем этаже.
Но больным Дружинина нельзя еще
было назвать. Хорошего роста, не худой в корпусе, он и
дома одевался очень старательно. Его портреты из той эпохи достаточно известны. Несмотря на усики и эспаньолку (по тогдашней моде), он не смахивал на отставного военного, каким
был в действительности как отставной гвардейский офицер.
Была прислуга, как в каждом барском
доме средней руки: лакей, повар, горничная.
Для меня как начинающего писателя, который должен
был совершенно заново знакомиться с литературной сферой,
дом Писемских оказался немалым ресурсом. Они жили не открыто, но довольно гостеприимно. С А.Ф. у меня установились очень скоро простые хорошие отношения и как с редактором. Я бывал у него и не в редакционные дни и часы, а когда мне понадобится.
А ведь Добролюбов — мой земляк, нижегородец и мой ровесник — 1836 года.
Дом его отца, протоиерея Никольской церкви, приходился против нашего флигеля на Лыковой дамбе. Отца его я видал очень часто, хотя он
был настоятелем не нашего прихода.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в
доме барона Фредерикса. Я нашел ее такой обаятельной, как и на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот же сезон, но с цензурой разговоры
были долгие.
Откупщик Голенищев, подаривший ему
дом,
был в тогдашнем вкусе меценат, скучающий вивёр, муж известной красавицы. Бурдин состоял при его особе, ездил с ним в Париж, читал ему, рассказывал анекдоты.
Московские традиции и преданность Островскому представлял собою и Горбунов, которого я стал вне сцены видать у начальника репертуара Федорова, где он считался как бы своим человеком. Как рассказчик — и с подмостков и в
домах — он
был уже первый увеселитель Петербурга. По обычаю того времени, свои народные рассказы он исполнял всегда в русской одежде и непременно в красной рубахе.
Федоров (в его кабинет я стал проникать по моим авторским делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в ту зиму А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед тем, еще дерптским студентом, я случайно познакомился на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве на Мясницкой игорный
дом. Оба
были одно время высланы при Николае I.
Таким драматургам, как Чернышев,
было еще удобнее ставить, чем нам. Они
были у себя
дома, писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная жизнь"разыграна
была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Сонечка Боборыкина считалась красавицей. Когда она
была еще в Екатерининском институте и я навещал ее студентом, моя мать сильно побаивалась, чтобы я со временем не женился на ней. До этого не дошло, и когда я нашел ее в
доме Бутовских роскошной девицей, собирающейся замуж, у нас установились с ней чисто приятельские отношения. Я не
был уже влюблен в нее, а она имела со мной всегда шутливый тон и давала мне всякие юмористические прозвища.
В
доме ее кузины, в огромном казенном помещении около Технологического института, давали танцевальные вечера, и с многими дамами и девицами я познакомился как писатель. Но это не
было там особенно привлекал тельным званием.
Но и я еще тогда не ожидал, что той же судьбе угодно
будет устроить вынос его тела из
дома государственной полиции.
Попечитель жил в одном из небольших
домов, видных от решетки церкви. Тут я остановился, и все, что потом происходило у
дома и по всей улице, с Владимирской
было мне хорошо видно.
Театр слишком меня притягивал к себе. Я попал как раз к приезду нового директора, Л.Ф.Львова, брата композитора, сочинившего музыку на"Боже, царя храни". Начальник репертуара
был некто Пельт, из обруселой московской семьи французского рода, бывший учитель и гувернер, без всякого литературного прошлого, смесь светского человека с экс-воспитателем в хороших
домах.